Автобус ушел. И тут же послышался голос Большой Куртки. Оказывается, они стояли втроем за воротами и слышали, как я клянчил деньги на пластинки.
— Подплывай! — позвал Эльмар.
Когда я подошел к ним, Большая Куртка вытащил из кармана свернутую пачку денег.
— Этого у нас хватает, и еще прибудет! — Он усмехнулся и, вытянув из пачки трехрублевку, поплевал на нее и прилепил мне на лоб.
У меня почему-то перехватило дыхание. Я весь одеревенел, потом только услышал их гоготанье и смахнул трешку со лба. Зеленоватая бумажка упала в двух шагах на куст.
Смех оборвался.
Большая Куртка измерил меня долгим взглядом и с ухмылкой проговорил:
— Если у тебя нет денег, бери, пока дают! Не размахивайся понапрасну. — И, помолчав, добавил: — Пластинки стоящие. Я их слушал.
Эти слова подтолкнули меня. Я нагнулся и поднял трешку.
— Вот так-то, Скрипун!
— Я отдам! — заверил я с жаром. Все унижение, перехватившее мне дыхание, моментально забылось.
Но Большая Куртка махнул рукой:
— Не стоит!
Я со всех ног помчался в магазин. Во мне разом перемешалось унижение, радость и давящая тяжесть долга. Вдруг показалось, что я как бы ниже их всех. Что я Скрипун не потому, что играю на скрипке, а из-за чего-то совершенно другого, необъяснимого, что я просто Скрипун, у которого нет трех рублей, нет своеобразной усмешки, который не в состоянии угостить других конфетами и вином, который представляет собой просто пустой скрип.
И еще пришлось бы обязательно рассказать о том вечере, когда мать была в командировке и когда ребята принесли ко мне магнитофон. Мол, взяли его у какого-то дружка и могут оставить у меня на пару дней. К магнитофону было еще и несколько дисков.
Не стоит, думаю, долго рассказывать, как я был счастлив! До полуночи записывал с радиоприемника разные мелодии и потом прослушивал записанное. Так прошла и следующая ночь.
Когда Большая Куртка пришел забирать магнитофон, он тщательно завернул его в бумагу и обвязал бечевкой, будто это был какой-то обыкновенный сверток.
Я поблагодарил и, кажется, даже похлопал его по плечу. Он же усмехнулся своей обычной усмешкой и сказал, что не стоит разводить телячьи нежности, а в довершение бросил на столик в передней смятую пятерку.
— Это еще зачем? — удивился я.
— Игрушку эту мы махнем! Недостатка в бумажках у нас нет!
И тут я понял, что и с магнитофоном дело не чисто. Но радость обладания пятеркой стерла это неприятное предположение. Пятерка, которая принадлежит только мне! Такой радости у меня еще никогда не было!
Но где-то глубоко меня колол стыд за то, что моя радость — это чужая подачка, что я всего лишь получатель, бедный родственник, который подбирает оброненные с чужого стола крошки. Это омрачало мою радость, било по какому-то своеобразному чувству чести, требовавшему, чтобы я стал равным среди равных. Я сидел за столом, уткнувшись в учебники и тетради, а мысли вертелись вокруг призрачной десятки, которую я как-нибудь любой ценой добуду и брошу Большой Куртке, с усмешкой сказав при этом: «На, бери! Мы в расчете, и проценты за пользование…»
И конечно, пришлось бы рассказать о последнем случае. О том, как Большая Куртка позвал меня с собой. «Так как Раб заболел, а с делом тянуть нельзя…»
У меня мурашки побежали по спине, когда я выслушал предложение. Тут был страх, внутренний бунт чести против бесчестия, было предчувствие чего-то ужасного. Но еще больше в этой странной дрожи было сознания: «Теперь-то я стану равным! Больше я уже не побирушка, которому пришлепывают трешку на лоб».
Я не думал о конфетах, о вине, о магнитофоне или о деньгах. Я не хотел никаких вещей. Мне просто важно показать, что я не просто Скрипун, что я могу стоять на одной доске с другими.
И еще… я испытывал странное тревожное любопытство: как это делается?
Там у киоска нас и взяли. В тот самый момент, когда Большая Куртка и Маленькая Куртка свернули замок и вошли. Я же стоял на углу улицы и должен был смотреть во все глаза и держать ушки на макушке.
— Почему вы пошли с ними?
Вопрос прозвучал в третий раз. Теперь в нем уже слышалось нетерпение.
В ту же секунду я почувствовал, как мама, будто нечаянно, коснулась коленкой моей ноги. Но я знал, что она это сделала намеренно: напоминала мне о роли, которую я должен был сыграть. Может, это уже было не напоминанием, а скорее приказом или же настойчивой просьбой: не позорь, мол, свою семью! Потому что сочувствие по принуждению не такой большой стыд, как…
Как… А как же?
Что я должен был ответить? Кратко, одной фразой? Такой фразой, которая объяснит все и суду и троице за ограждением. Да, и им тоже! Это пришло мне в голову только сейчас! Как же я раньше не дошел до этого? Я ведь и сейчас еще для них ничтожный Скрипун. Они сидят за ограждением между охранниками. А я в зале, возле своей матери.
Я глянул на троицу. Они казались почему-то одинаково безликими. Наголо остриженные, в какой-то серой одежке. Я с трудом определил, кто из них Большая Куртка. Он уставился куда-то вниз.
Мне вдруг захотелось ответить так, чтобы голова его вскинулась и он посмотрел бы на меня широко раскрытыми, удивленными глазами. И чтобы ему и в голову не пришло усмехнуться той уничтожающей, когда-то так унизившей меня и одновременно опутавшей усмешкой.
Я не мог ответить: «Меня заставили». Тогда бы он обязательно усмехнулся: другого, мол, от тебя и не ждали, жалкий Скрипун!
Нельзя было сказать и «Я не знаю». На это бы он тоже усмехнулся: дескать, трусливый лягушонок, ведь знаешь!
И уж вовсе немыслимо ответить: «Я хотел стать с ними вровень». Тогда бы он и вовсе позлорадствовал: «И не стал! Сидишь возле своей мамочки, Скрипунчик!»
Какие это должны быть слова, которых он от меня не ждет?
И тут меня вдруг осенило.
Я с облегчением перевел дыхание, и мне показалось, будто судья ободряюще кивнул мне.
Я четко произнес:
— По глупости!
Большая Куртка тут же поднял свою оболваненную голову. Он посмотрел на меня как-то по-особому, будто я стал для него загадкой, которой ему не разгадать. И он опустил голову.
Он забыл о своей противной усмешке. Я сумел ее уничтожить.
Я не стал равным ему. Я был выше его…
Все это случилось со мной много лет назад. Вряд ли я тогда так обстоятельно размышлял над ответом. Между тремя вопросами для всех этих раздумий просто не было времени. Но, видимо, в подсознании сверкали и гасли как молнии эти картины, направляя мои мысли, а лишь теперь вот я смог выразить их словами.
История эта вспоминается мне всегда, когда я со своего судейского стула с его высокой спинкой вынужден задавать аналогичный вопрос какому-нибудь пареньку, который встает передо мной в зале суда.
Виллу-филателист
Виллу сидел у окна, положив руку на раскрытый альбом с марками и смотрел на вечернюю улицу.
На противоположной стороне проезжей дороги виднелись белые и лиловые гроздья сирени. Они низко склонились через светло-зеленый забор, будто предлагали прохожим полюбоваться собой.
Посреди улицы, закончив рабочий день, стоял экскаватор. Его ковш с заостренными блестящими зубьями, спокойно лежал на куче земли, прямо на краю широкой канавы, которую он прогрыз сегодня в твердом, как камень, грунте.
На горках вырытой земли, в грязных сапожках, галдела малышня. Смеясь, они покоряли одну вершину за другой и перешагивали через устрашающие их пропасти.
Хотя Виллу и смотрел на улицу, но ни сирени, ни ковша, ни малышей он не видел. Они не привлекали его внимания, потому что он думал. Думал и сокрушался. Причин для того и другого было достаточно.
Сегодня, во время большой перемены, он зашел к председателю совета дружины и спросил:
— Слушай, Яанус, а почему ты никогда не включаешь меня в патруль?
Яанус какое-то время смотрел на него серьезно. Затем развел свои большие, сильные руки, неловко как-то улыбнулся и, подбирая слова, стал отвечать:
— Знаешь, Виллу… Ты пока в пятом классе и… такой худенький, и… тихий, и…
Кто-то из мальчишек в пионерской комнате вставил:
— Какие там патрульщики из сопляков!
А другой кольнул:
— Патруль — это тебе не марочки клеить!
И даже какая-то девчонка хихикнула:
— И куда только марочник Виллу не лезет!
Яанус, правда, крикнул через всю комнату, чтобы они помолчали, но ведь и в его неуверенных словах была та же мысль, только мягче сказано.
Виллу, опустив голову, ушел тогда из пионерской комнаты.
И хотя Яанус сразу побежал за ним, но своими утешениями только еще больше напортил. «Ты слабенький, не очень смелый и беспомощный», — бормотал он. Особенно Виллу задел жалостливый тон Яануса.
Виллу переводит взгляд с улицы на альбом. Здесь они расположены в ряд… Страница за страницей. Каждая из них может о многом рассказать. О дальних странах, об известных людях, о знаменательных событиях. У каждой своя история…
«Разве это плохо, что я их собираю?» — думает Виллу, перелистывая заполненные марками страницы.
«Вот это моя самая первая марка! Ее мне дал отец. Когда это было? Ой, давно, как давно! В новый год целых два года прошло. А теперь у меня уже уйма марок. До тысячи осталось совсем немножко… Разве это плохо?..»
Виллу закрывает альбом. Резко отодвигает его от себя, будто он в чем-то виноват.
Взгляд Виллу останавливается на руке. Она худая, с тоненькими пальцами и слабым запястьем.
«Что я могу поделать, если я маленького роста. Неужто в самом деле в пионерском патруле могут участвовать только силачи борцы вроде Яануса или боксеры… Разве там ничего, кроме мускул, и не требуется? А может, и правда…»
Рассеянно он берет из ящика стола коробочку с двумя новыми марками. Их он получил только вчера. Подносит лупу и внимательно рассматривает своих новых знакомых. Но тут же рука с лупой опускается, марка между пальцев падает в коробочку. Сегодня друзья-марки на удивление молчаливы. Им нечего сказать ему, они не подбивают открыть учебник истории, чтобы поближе узнать об изображенных событиях.