Новым временам лучше всего противостояли университетские здания. Заброшенные и замусоренные, с недействующей канализацией, осыпающейся со стен штукатуркой, но и с огромным лабиринтом дворов, некоторые из которых сохранились с шестнадцатого века, — здания эти были одной из главных достопримечательностей старого города. По этому лабиринту можно было блуждать часами. Кто-то из нас, студентов, пошутил, что в нем есть места, куда не ступала нога человека: и впрямь, некоторые дворики мы видели только в окна аудиторий — было не совсем понятно, как в них попасть. Все дворы переименовали, поскольку довоенные названия напоминали о профессорах иезуитского периода, которые казались советским властям по меньшей мере подозрительными (национально настроенные литовцы их тоже не очень любили, так как иезуиты были поляками или космополитами). Но постепенно, хотя никто вроде и не прилагал усилий к этому, старые имена всплыли на поверхность. Самым архаичным и самым знакомым мне двором был двор Сарбевия с пустым фонтаном, над которым склонялась береза. Южный корпус этого двора, не изменившийся со дня основания университета, опирался на массивные готические контрфорсы — другие контрфорсы, более стройные, украшали соседнее здание. Они придавали ему красочность и даже некоторое легкомыслие, поскольку по всей длине их покрывала черепица. Двор Почобута принадлежал другой эпохе. Он казался таинственным, его аркады чаще всего были погружены в полумрак, филигранная тень листьев падала на грубоватые башенки, украшенные барельефами со знаками Зодиака. На стене между башенками можно было разглядеть надписи по-латыни. Одну из них я выучился скандировать — это была строчка гекзаметра: «Addidit antiquo virtus nova lumina coelo»2. Внутри башенок, в круглых комнатках, сохранились телескопы восемнадцатого века (правда, без объективов). Когда-то здесь была обсерватория, которую устроил иезуит Мартин Почобут. В эти телескопы он наблюдал за кометами, Меркурием, первыми астероидами; однажды, по свидетельствам современников, так устал за несколько бессонных ночей, посвященных изучению орбиты только что открытого Урана, что у него случилось кровотечение и он чуть не умер. Кроме этого, он нанес на карты новое созвездие, названное в честь последнего польско-литовского короля «Тур Понятовского» и с гордостью поместил его символ на ленте барельефов между знаками Зодиака. Оттуда через невысокую арку я попадал в самый большой и прекрасный двор, который носил имя первого ректора, Скарги. Если двор Почобута напоминал идиллическую затемненную комнату, то тут перед глазами неожиданно открывалась просторная, чисто итальянская площадь, с трех сторон окруженная желтоватыми эллиптическими арками, а с четвертой стороны упирающаяся в удивительный фасад в форме органа, справа от которого высилась титаническая пятиэтажная колокольня. Двор Скарги всегда оставался для меня южным, хотя я несчитанное количество раз видел его и в зимний мороз, и во вьюгу. Его часто сравнивают с площадью св. Марка в Венеции.
Фасад рядом с колокольней — по-видимому, самое совершенное произведение Яна Кристофора Глаубица. Зодчий присоединил его к старому огромному костелу св. Иоаннов, который внутри остался почти готическим. Костел начал строить еще Ягайло: при нем была основана первая школа в Вильнюсе, да и во всей Литве. Продолжая традицию, университет основали там же. Реконструированный фасад Глаубица — позднебарочный, он исключительно монументален, но как будто испаряется и тает в воздухе; вогнутости и выпуклости фасада, его волны и складки похожи на ткань, букеты колонн соединяются с нишами, волютами, извилистыми карнизами и переходят в металлические орнаменты. Высокое строение сужается кверху, его рельеф становится все легче, отделяется от неба гибкими, почти неэвклидовыми кривыми. Нет больше ни статики, ни материальности: архитектура отрицает сама себя, вторгаясь в область поэзии и музыки. В том же стиле выдержана калейдоскопическая композиция из десяти алтарей внутри храма — кстати, алтарей было даже двадцать два, но большинство их погибло в первой половине девятнадцатого века, когда три тысячи подвод увезли на свалку куски разбитых вдребезги скульптур и лепнины.
Примерно такое же несчастье постигло костел после Второй мировой войны. Студентом я и не мечтал попасть вовнутрь, туда, где когда-то происходили богословские диспуты, а позже Мицкевич и Даукантас посещали мессу. Костел стоял закрытым, с выбитыми окнами, внутри был сильно разорен и приспособлен под склад — хорошо хоть под склад бумаги, а не водки, как храм св. Казимира. Кажется, позже исчезла и бумага. Ходили слухи, что какая-то киностудия использовала костел для съемок и однажды взорвала в интерьере несколько настоящих снарядов, чтобы изобразить битву. Только на четырехсотлетний юбилей нашлись деньги для ремонта здания, но снова стать храмом оно смогло совсем недавно.
Как бы то ни было, постройки университета не давали нам забыть, что такое цивилизация. Я рассказал только о том, что в этом Латинском квартале сразу бросалось в глаза; но было еще много таинственных закоулков, двориков с аттиками и пилястрами, странных надписей на расколотых досках, окон, над которыми виднелись средневековые символы, статуй над старинными лестницами. Были залы, сохранившиеся еще со времен иезуитов, на потолке одного из них Мадонна мирно сосуществовала с изображениями Демокрита и Эпикура, а в специальной витрине красовалась книга Коперника «De revolutionibus orbium coelestium»3 — по преданию, тот самый экземпляр, который был преподнесен автору на смертном одре. Своды аудиторий, неуклюжие деревянные парты, на которых много поколений студентов отметились перьями или перочинными ножиками, были гораздо человечней, чем лекции по истории КПСС или семинары по советской литературе. Никто не мог превратить этот университет в нормальное бюрократическое учреждение.
Сама его архитектура — как и вся архитектура моего города — работала в противоположном направлении. Скоро я нашел область науки, которая не противоречила этим требованиям архитектуры, а именно классическую филологию. Ее кафедра находилась в укромном переулке, в доме, где Мицкевич когда-то писал «Гражину». Читая латинские стихи, я видел за окном освещенную солнцем брусчатку и герб Вильнюса над воротами — примитивную картину на жести, которую власти не сообразили убрать. Только «passer mortuus est meae puellae»4, и этот герб были реальностью в нереальном мире.
Чтобы понять традицию университета, надо вернуться во времена ранней Контрреформации, задолго до вторжения царя Алексея «Тишайшего». Выборные короли новой объединенной республики не всегда оправдывали ожидания. Самый первый, Генрих Валуа, правил только пять месяцев, а потом сбежал в свою Францию, чтобы занять там трон — без сомнения, более престижный. На его место был выбран не столь известный трансильванский князь Стефан Баторий. Он оказался более порядочным и куда более энергичным правителем, сумел даже одержать несколько побед над Иваном Грозным. Кроме того, он не утратил возрожденческой терпимости — восходя на царствие, сказал: «Rex sum populum, non conscientiarum» («Я поставлен царствовать над людьми, а не над их совестью») и в дальнейшем старался этих слов придерживаться. Но все же Баторий основывал католические монастыри и школы на восточной границе государства в противовес своим главным соперникам, православным москвичам.
Время сравнительной религиозной терпимости подошло к концу. Гуманист времен Батория Андреас Волан, оставивший после себя чуть ли не тридцать книг, посвященных защите Реформации и равенству сословий, еще мог дружить с городским головой католиком Августином Мелецким, которого за телосложение прозвали Ротундус (Округлый). Гостеприимный дом Ротундуса был открыт для иноверцев, в нем проводились религиозные диспуты; и хотя обе стороны не теряли надежды обратить заблуждающихся в свою веру, в этих спорах хватало и взаимопонимания, и юмора. Но вскоре Ротундус сблизился и даже породнился с вильнюсским епископом, который был настроен гораздо более воинственно. Этот епископ, русин Валериан Протасевич, в делах политических не брезговал общаться с еретиком Радзивиллом Черным, поскольку они оба были противниками Люблинской унии, но он же запретил причащать сторонников Радзивилла и хоронить их на католическом кладбище. Именно в его время в Вильнюсе укрепились иезуиты. Епископ купил двухэтажный готический дом с площадью и отдал его под будущую иезуитскую коллегию; этот дом и сейчас стоит на западной стороне двора Почобута, хоть и утратил свой прежний вид. Еще Протасевич заботился о том, чтобы костел св. Иоаннов перешел к иезуитам, но это было не просто. Настоятелем костела был тогда арагонский испанец Педро Руис де Морос, подписывавшийся на латыни «Petrus Roisius». Он слыл юристом и неплохим поэтом, но прежде всего был известен как кутила, острослов и шут. Костел совсем запустил — современники жаловались, что там грязно и воняет уборной. Кроме того, одинаково обидно издевался и над реформатами, и над католиками, хотя принадлежал к последним; иезуиты не вызывали у него особой любви, поэтому передать им костел удалось только после его смерти, когда коллегия начала работать.
Возглавил коллегию уже упоминавшийся Петр Скарга, со временем ставший почти легендарной фигурой. В своих проповедях он обличал пороки дворян и даже королевский двор, остерегая, что анархия, наступившая после Люблинской унии, грозит падением государства. Романтики, особенно Мицкевич, жившие после этого падения, причислили Скаргу к пророкам. Во всяком случае, он был настоящим человеком барокко — вспыльчивый, даже фанатичный, с трудом приспосабливался к суровой дисциплине иезуитов, но писал замечательно; его тексты напоминают книги Ветхого Завета, их сравнивают с Боссюэ и читают по сей день. Когда Скарга приехал в Вильнюс из Польши (в орден вступил в Риме), он нашел общий язык с местными католиками: навещал Ротундуса, пытался, хоть и неудачно, обратить Волана и помогал епископу в стараниях поднять коллегию до университетского ранга. Эту привилегию она получила осенью 1579 года от короля Стефана Батория, когда тот вернулся, отвоевав у Ивана Грозного Полоцк. Коллегия стала называться Academia et Universitas Vilnensis, кроме того, получила в свое владение поместья, леса, мельницы и другие угодья. Правда, сначала в ней преподавали только богословие, философию и право (медицину, без которой университеты тогда не считались полноценными, начали преподавать чуть позже). И все-таки она возвысилась наравне с университетами Праги, Кракова и Кенигсберга как самый отдаленный на восток очаг науки, прославленный не только в многоязычном Великом княжестве Литовском, но и в дальних странах.