Вильнюс: Город в Европе — страница 14 из 36


О Скарге в Вильнюсе напоминает замечательный двор университета, о епископе Протасевиче — фреска в этом дворе, о Ротундусе (да и об упрямом реформате Волане) — маленькие улочки, названные их именами. Университет прошел много фаз, и для его разнообразных традиций трудно подобрать общий знаменатель. Примерно двести лет он был в первую очередь богословской школой, очагом католицизма на далекой периферии западного мира. Но контрреформаторский монолог утвердился там не сразу, в шестнадцатом веке и в начале семнадцатого университет был не крепостью фанатизма, а скорее местом диалога и взаимодействия идей; дух диспутов Ротундуса и Волана нельзя уничтожить одним махом. Первые ступени науки, включая и философский факультет, были доступны не только католикам, но и реформатам с православными. Это религиозное разнообразие дополнялось тем, что университет был на удивление многонационален, как, собственно, и все Великое княжество Литовское. Говорили на латыни, и это не изменялось двести с лишним лет; никому не было важно происхождение профессора или студента, если они владели языком Вергилия (как было принято думать в то время, латынь была прародительницей литовского языка). Преподавали и учились литовцы, поляки и русины, но хватало и немцев, англичан, шотландцев, ирландцев, шведов, норвежцев, испанцев, португальцев, венгров, случались даже финны и татары. Еще при Протасевиче были основаны общежитие и столовая для студентов, «cuiuscunque nationis illi fuerint» («какой бы они ни были национальности»). Это пестрое сообщество, конечно, интересовалось не только богословием. Один профессор написал учебник логики, которым пользовались в Оксфорде, а в свободное время занимался экономикой, утверждая, подобно Марксу, что капитал — не то же самое, что ценность металлических денег; другой кроме философии преподавал студентам риторику и музыку, третий, прозванный «Архимедом своего времени», публиковал работы по математике, оптике и механике и проговаривался, что запрет системы Коперника — чистое недоразумение. Нашелся даже «eques Lithuanus» Казимир Семянович, которого литовцы любят называть Казимирасом Семянавичюсом; он, по-видимому, уехал в Амстердам после учебы в Вильнюсе и там опубликовал работу по артиллерийскому делу, в которой описал многоступенчатые ракеты. Правда, он считал, что они годятся только для забав.


Как далеко распространялся свет университета, и какими неожиданными были судьбы его воспитанников, видно из истории о двух приятелях. Одного из них я бегло упоминал: он был родом из центральной Польши и звали его Мацей Сарбевски, но он переделал фамилию на латинский лад и стал Сарбевием. Это в его честь назван двор с фонтаном и контрфорсами, в котором я посещал филологические лекции. Там есть и его барельеф — благородное, почти античное лицо в лавровом венке. Другой, Андрей Рудамина, или Рудомина, был местным, его отец служил вильнюсским бургомистром. Закончив учебу, Сарбевий и Рудамина вместе поехали в Рим; где-то возле Бамберга попали в руки разбойников, лишились всех денег, но до Рима все-таки доехали. Сарбевий писал стихи на латыни, и когда он прочитал их на торжестве в честь восшествия на престол папы Урбана VIII, его увенчали лаврами, как бы признав наследником Петрарки и Тассо. Однако тем самым он вызвал затаенный гнев Папы, который считал себя великим поэтом и отнюдь не желал конкурентов. В это время Рудамина — как говорят, вдохновленный вещим сном — решил уехать миссионером в Китай. Друг проводил его одой на этот случай. Рудамина доехал до окрестностей Нанкина через Лиссабон, Гоа и Макао, и так изучил китайский язык и обычаи, что стал одним из первых синологов (по примеру гораздо более известного Маттео Риччи). Он издавал книги на китайском языке — «Десять образов человека трудолюбивого и лентяя» и «Ответы на всевозможные вопросы», — заболел чахоткой и умер молодым. Сарбевий жил гораздо дольше; Папа убрал его из Рима, ему пришлось вернуться в Вильнюс, но и здесь, вдалеке от великих центров Европы, он стяжал всемирную славу. Титульный лист книги стихов этого «сарматского Горация» нарисовал Рубенс, его влияние испытали английские поэты-метафизики, через сотню с лишним лет его стихами на латыни восторгался Гердер, а через двести — Кольридж. У этих философских барочных стихотворений есть поклонники и сейчас. Дружеский кружок, сплотившийся вокруг Сарбевия, собирался в предместьи Вильнюса — Лукишкес, где тогда еще простирались рощи и поля. В дистихах этого кружка Лукишкес стало locus amoenus — идиллическим местом, ничем не отличающимся от Аркадии, несмотря на северное небо.

Другие поэмы, панегирики, элегии, сатиры, разнообразные «литературные забавы» того времени — отчасти еще ренессансные, отчасти уже барочные — несколько столетий пылились на полках библиотек как неудобочитаемая старомодная риторика, и на них обратили внимание только в последнее время. Значительные поэты Андрей Римша, Ян Радван или Ян Эйсмонт называли себя литовцами, хотя не оставили ни одной строчки на этом языке. Веря в римское происхождение литовских аристократов, они называли замок Гедимина Капитолием и воспевали здешних военачальников, которых, по их словам, на войну с Москвой вдохновляли античные боги. К таким стихам, конечно, более всего подходили латинские язык и стихосложение. Хотя бывало по-разному. Например, когда Вильнюс навещали короли, студенты должны были приветствовать их стихами на своих родных языках. Во время одного королевского визита родился первый литовский гекзаметр — строчки, имитирующие просодию «Энеиды» (это было нетрудно, поскольку в литовском, как и в античных языках, различаются короткие и долгие гласные). Первое светское стихотворение на финском написано тоже не где-нибудь, а в Вильнюсе, его создал студент Валентин Лоссиус. Языковая полифония соответствовала барочному духу карнавала. Студенты ставили и пьесы — грубоватые трагедии и комедии по библейским сюжетам (более утонченное искусство оперы жило только на королевской сцене Нижнего замка).


Кстати, как раз в это время у литовского появился исторический шанс догнать своих соседей. Реформаты распространяли Библию на всех языках — и вот в середине шестнадцатого века, в Кенигсберге появились первые катехизисы и сборники песнопений на литовском. Они попадали и в Вильнюс — католики волей-неволей должны были следовать примеру реформатов, чтоб не растерять своих овечек. Каноник Микалоюс Даукша, именем которого тоже назван дворик в университете, перевел с польского огромный сборник проповедей второго вильнюсского ректора Якоба Вуека. Ранние переводы на язык, который до тех пор не был письменным, чаще всего бывают искусственными и нескладными; работа Даукши — исключение. Его изящные и живые фразы до сих пор читаются свободно, а сложные богословские и библейские термины он сумел передать неологизмами, которые прижились на все времена. Во вступлении к катехизису видно, как беспокоила его полонизация. «...Какой беспорядок и смущение возникли бы между людьми, если бы один народ так полюбил язык другого, что забросил и совсем забыл свой родной, на котором он должен говорить по законам Божеским и природным. Ведь народы держатся не плодородностью земли, не разнообразием одежд, не прелестью видов, не крепостью городов и замков, а только использованием своего родного языка, который пробуждает и укрепляет гражданственность, согласие и братолюбие. Язык — это взаимная любовь, мать единства, отец гражданственности, сторож царств. Уничтожь язык — и ты уничтожишь согласие, единство и все благое. Уничтожь язык — и ты сгонишь солнце с небес, нарушишь мировой порядок, отнимешь жизнь и честь». Эти слова стали одной из вечных цитат литовской литературы — их повторяли все, кому было важно сохранить язык и национальное самосознание, особенно в советское время. Всего интереснее то, что наказ хранить родной язык написан по-польски, в отличие от других страниц книги (понятно, второе вступление написано на латыни). Это по-своему символично. Несмотря на усилия и талант Даукши, литовский язык в Вильнюсе постепенно угасал. На нем еще проповедовал в костеле св. Иоаннов знаменитый профессор, автор польско-латинско-литовского словаря Константин Сирвид, который учил и Сарбевия, но ему уже пришлось позаботиться, чтобы у его барочных проповедей был и польский вариант. Исследователь, интересующийся литовским того времени, часто находит лишь осколки и обломки языка: диалог в исторической книге, слово, процитированное в польском стихотворении, короткую интермедию в драме иезуитов, где по-литовски (или по-русински) говорят селяне. Другими словами, язык отступил из города в деревню, в которой еще сохранились остатки язычества.


Университетский квартал занимал и до сих пор занимает немалую часть старого города. На юго-запад от него простирается совсем другая область. Университетская улица упирается в перекресток, за которым высится неуклюжая круглая башенка; дальше улица называется именем Гаона. Величественные барочные дворцы сменяют невысокие домики, их унылые желтоватые стены перемежаются пустырями. Это единственное место в городе, где университетский квартал соприкасается со старым еврейским. Вроде бы тут раньше были ворота — башенки стояли с обеих сторон; но одна из них исчезла, как и многое из здешних построек. Кривые, совершенно хаотичные улочки чаще всего никуда не ведут и растворяются на бесформенных незастроенных пространствах; редкая из них — кроме улиц Гаона, Жиду (Еврейской) и Месиню (Мясницкой) — зовется довоенным именем, но и оно восстановлено только после ухода советской власти.

Долгие годы после Второй мировой войны этот город был мертвым. Почти все кварталы старого города, университет, христианские храмы, кроме несколько покалеченной св. Екатерины, чудом выжили. Безвозвратно разорен был только еврейский квартал. Погибло около шестидесяти тысяч его жителей, дома стояли обгоревшие, без крыш, сливаясь с миром призраков и теней. Все разрушалось по плану, сначала — нацистами, потом — теми, кто их победил. Несколько еврейских и литовских художников, как только закончились военные действия, успели зафиксировать в акварели и рисунке невообразимую полосу развалин, в которой можно было рассмотреть из