Вильнюс: Город в Европе — страница 26 из 36

, парижских театрах и мастерских, а часто и об Америке.

Хотя бы по двум статьям, барочности и национальной пестроте, Вильнюс вписался в длинный ряд городов Центральной Европы, таких как Братислава, Черновцы, Любляна, Триест. В этом ряду он оказался самым северным (самым южным было, к слову, Сараево). На Балканах национальная пестрота и вечный дух пограничья, как известно, привели к трагическим последствиям. В Литве было спокойнее, возможно, из-за другого климата и темперамента. Но город постепенно все же стал яблоком раздора. Об этом почти невозможно говорить отстраненно, поскольку разные традиции создали различные мифы о его судьбе: эти мифы совершенно не стыкуются и до сих пор не только влияют на мышление многих людей, но и воздействуют на политику. Помогла и тоталитарная пропаганда, которая использовала остатки старых стереотипов. Выскользнуть из этой сети конкурирующих мифологий кажется крайне трудным, но надо хотя бы попробовать.

Как и прежде, литовское национальное движение в Вильнюсе пускало корни с трудом. Запрещенные газеты и книги печатались далеко на западе, в Тильзите, основная часть интеллигенции жила в Каунасе, там создалась партия литовских христианских демократов, члены которой называли Каунас «городом Палемона» и считали его своим политическим центром. По всей вероятности, маленький городок Сейны в теперешней Польше тогда значил для литовцев больше, чем Вильнюс — там был литовец-епископ, духовная семинария, типография; но мифологический престиж столицы Гедимина оставался вне сравнений. За двадцать лет после появления «Аушры» литовцы успели превратиться в народ со своим обликом, обширной и достаточно интересной литературой, зачатками политических течений и нескрываемыми претензиями на Вильнюс. Белорусы их догоняли, хотя и медленно (тот же Францишек Багушевич, который противился трамваям в Вильнюсе, стал первым чисто белорусским писателем и, по примеру литовцев, печатал свои сочинения за границей Российской империи, в Кракове и Познани). Польская интеллигенция сначала смотрела на все это как на детские забавы, потом как на бессмысленное распыление сил в поединке с главным врагом — царизмом; наконец, многие стали относиться к новым национальным движениям подозрительно и не без злобы. Больше всего тут отличалась группа эндеков, или «национал-демократов», которая применяла к этническим отношениям принципы Дарвина — то есть усматривала в них беспощадную борьбу за выживание. Одной из главных черт эндеков был антисемитизм, что, впрочем, не столь удивительно для Европы того времени; поэтому вильнюсские евреи в политике поддерживали литовцев и белорусов, а не поляков. Конечно, у евреев были свои проблемы и свои стремления. Скоро после визита Герцля город стал главным центром сионизма в империи; но многие вовсе не думали переселяться в Палестину — историк Симон Дубнов требовал еврейской автономии, иные пытались ассимилироваться, а обосновавшаяся в Вильнюсе партия Бунд проповедывала идиш и идеалы социализма.

Социалисты были и у других народов. Многим казалось, что именно им принадлежит будущее, что мир неизбежно переходит от капиталистического строя к социалистическому. Вильнюс посетил даже Ленин — еще не глава большевиков, а двадцатипятилетний Владимир Ульянов, правда, уже тогда фанатически веривший в абсолютное превосходство социализма и научно доказуемую его победу. Его визит через семьдесят с лишним лет отозвался комическим эхом. Советская власть праздновала столетие Ленина, — это была последняя попытка оживить осточертевшую идеологию, — и решила отыскать дом, в котором ночевал вождь пролетариата, дабы установить там мемориальную доску и снять об этом фильм. Раньше доска была только на вокзале, ибо на его перрон несомненно ступала нога Ленина (он провел в Вильнюсе только один день, возвращаясь из Западной Европы). Вильнюсский кинодокументалист — кстати, мой одноклассник — порылся в архивах, обнаружил, что ленинская квартира все еще существует, снял фильм и ожидал премии, но дождался грандиозного скандала. По донесениям царской полиции, Ленин ночевал у врача-революционерки Матильды Средницкой. Он даже оставил у нее нелегальную литературу. Увы, Средницкая была бундовкой, то есть принадлежала к еретической партии, которую упоминать было так же несподручно, как, скажем, троцкистов. Вдобавок, как и все бундовцы, она была еврейкой, а великий вождь русского и других народов по определению не мог иметь ничего общего с представителями этой сомнительной нации — тем более ночевать в их квартирах.


Время запрета на печать, длившееся почти сорок лет, стало для литовцев почти такой же мифологической эпохой, как времена великих князей. Средневековые правители и борьба с крестоносцами дали право на жизнь литовскому государству, а книгоноши и их стычки с царской полицией — новой нации, решившей это государство возродить. Со временем власти перестали печатать литовские книги на кириллице: все равно их никто не покупал. Таких книг выпустили очень мало — сейчас эти презираемые когда-то издания приобрели статус библиографических редкостей. (Говорят — хоть это и не доказано, — что в 1950 году советская администрация решила перевести литовскую печать на кириллицу, дабы литовцы стали ближе к братскому русскому народу, но Сталин скептически отнесся к этой мысли и напомнил, что однажды это уже привело к нежелательным последствиям). Запрещенная «тамиздатская» печать стала фактором, считаться с которым должен был каждый. В 1904 году Николай II признал очевидную бессмысленность запрета литовской печати; на всякий случай объявили, что это было сделано по местной, не по петербургской инициативе, и никогда не имело законной силы. Вернулись латинские буквы, и все литовское национальное движение за одну ночь вышло из подполья. Пятрас Вилейшис тут же основал легальную газету «Вильнюсские новости», с которой стали сотрудничать интеллигенты, говорящие по-литовски.

Все это произошло еще до революции 1905 года, но в исторической перспективе с ней совпало. Корни нового восстания крылись не в Литве и не в Польше — его породила развивающаяся Россия, судьбоносные изменения в сознании, подготовленные несколькими поколениями западников и радикалов, ускоренные постыдным поражением в японской войне. Но и Литва, и Польша превратили 1905 год в часть своей истории. Вильнюс немного отстал от Варшавы и Лодзи — хотя бы потому, что восстание было рабочим, а индустрии в «Северо-Западном крае» не хватало, но в деревнях студенты-вильнюсцы разгоняли царскую администрацию, закрывали русские школы, даже создавали вооруженные отряды, как в 1863 году. Осенью царский манифест объявил свободу слова, печати и собраний; через полтора месяца, 4-5 декабря, литовцы созвали две тысячи представителей из всех приходов и волостей в свою бывшую столицу и назвали их съезд Великим вильнюсским сеймом. Приезжие не без труда поместились в новом городском зале, шикарном, но несколько безвкусном, который недавно был построен недалеко от Остробрамских ворот, рядом с монастырем василианцев. Инициатором Сейма и одним из председателей был Басанавичюс, демократическую партию возглавлял вильнюсский адвокат Антанас Сметона, один из самых красноречивых проповедников новой этнической Литвы, говорящей на литовском языке.

Сейм предложил игнорировать чиновников и законы действующей власти и заявил, что правительство России в Петербурге — главный враг литовского народа, точнее говоря, всех народов империи. Сам он фактически превратился почти в литовское государственное учреждение — первое за последние сорок, если не сто двадцать лет, да еще работающее не в подполье. Представители потребовали автономии Литвы с парламентом в Вильнюсе, который будет выбран общим, равным, прямым и тайным голосованием, с равными правами для мужчин и женщин, всех наций и вероисповеданий. Впрочем, настроение сейма было этноцентристским, все его участники побуждали распространять литовский язык и литовское просвещение, представляли себе будущую автономную Литву как литовское государство, в котором поляки и другие народы будут меньшинствами.

Решения сейма если и удалось выполнить, то в очень малой степени. Вскоре правительство подавило революцию в Москве, Петербурге и на окраинах, а большинство ее деятелей оказались в эмиграции или тюрьмах. Но одно достижение 1905 года оказалось неотъемлемым — запрещенные языки и народные традиции вышли на поверхность. Уже не запрещалось публично говорить ни по-польски, ни по-литовски, опять открылись легальные школы на этих языках. В очередной раз оказалось, что литовский язык преобладает только на запад от Вильнюса, а на востоке на нем говорят разве что несколько островков. В самом городе явно доминировали поляки. Но культурное возрождение обоих народов происходило параллельно, и литовцы Вильнюса пытались обогнать поляков хоть на шажок. Первая легальная польская газета города «Kurier Litewski» вышла через год после «Вильнюсских новостей»; товарищество польских художников основали тоже на год позже литовского; постоянный польский театр учредили тогда, когда литовцы уже поставили в ратуше трагедию, а в городском зале — оперу. Только Литовское научное общество, в котором председательствовал Басанавичюс, создали практически одновременно с польским Обществом друзей науки, в 1907 году. Разумеется, польские учреждения были более солидными, но литовцам надо было подчеркнуть, что Вильнюс — прежде всего их столица, а не чья-нибудь еще. У поляков было множество культурных центров, гораздо более оживленных, чем Вильнюс — Варшава, Краков и так далее; у литовцев был только один настоящий исторический центр, как бы ни превозносили «город Палемона» Каунас. Об этом с самого начала говорил Сметона, чья газета «Вильтис» («Надежда») ставила целью сделать город и окрестности чисто литовскими.

В Центральной Европе, конечно, подобные случаи встречались с избытком. Украинцы соперничали с поляками во Львове, латыши с немцами в Риге; но такого многостороннего и многогранного соперничества, как в Вильнюсе, надо было поискать. Белорусы тоже считали город своей национальной столицей и, на первый взгляд, могли преуспеть скорее, чем литовцы, поскольку в окрестностях жили именно они, а кроме того, и в городе их было больше. До самого начала двадцатого века им все еще не хватало национальной определенности: жители нищих и архаичных белорусских деревень вообще об этом не заботились, а интеллигентов — таких как Багушевич — было слишком мало, дабы создалась «критическая масса» для филологической революции. Но все это резко изменилось после 1905 года. Стало выкристаллизовываться последнее в Европе национальное движение — такое же энергичное и гордое, как литовское, или как романтические движения полвека назад, во времена «Весны народов». Социалист, революционер и масон Антон Луцкевич основывал в Вильнюсе белорусские газеты. Почти все номера первой из них были конфискованы, вторая продержалась десять лет и сыграла, может быть, даже большую роль для белорусов, чем «Аушра» Басанавичюса для литовцев. Рано умерший Иван, брат Антона, археолог и этнограф, положил начало коллекции вильнюсского белорусского музея. Вокруг газеты Луцкевича собралось несколько отцов-основателей будущего народа — историков, филологов, поэтов.