Мое повествование подходит к тому времени, которое я сам хорошо помню. Оно, наверное, еще не стало историей, хотя повлияло на судьбу города больше, чем любое другое время. Может быть, это самая запутанная эра в жизни Вильнюса. Нам не хватает перспективы, чтобы понять ее динамику — чаще всего мы представляем ее как время безнадежного отставания и застоя, которое волшебным образом сменилось возрождением. Есть и другое мнение, которое навязывала коммунистическая власть и до сих пор повторяют многие, ностальгирующие по ней, — это был своеобразный золотой век, загубленный нетерпеливыми и эгоистичными националистами. Второе мнение не стоит того, чтобы о нем говорить, но и первое слишком упрощенное.
Борис Пастернак говорил, что «предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное содержание». Все же о первом послевоенном десятилетии этого не скажешь. Советская власть вернулась в Вильнюс ни на йоту не изменившись — грубо тоталитарная, ломающая судьбы людей и народов, отмеченная ложью и циничным лицемерием. Повторялись ссылки, их размах стал даже шире, чем до войны. Я помню одноклассников, вдруг исчезнувших из школы, — они с родителями попали в Сибирь, и я до сих пор не знаю их дальнейших судеб. Литовское сопротивление теперь уже не боялось вооруженной борьбы и стало почти тем же, чем для поляков была Армия Краева: партизанские отряды, особенно в дзукийских лесах на юго-западе от Вильнюса, нападали на советские части и на их сторонников. Во многих областях, особенно в ночное время, именно они были хозяевами положения. Их поддерживала мысль, что Литву спасут западные союзники — неужели они отдадут Сталину страну, которую признали перед войной и которая, как умела, придерживалась западных правил игры? Увы, после Ялты и Потсдама такие мечты были бесплодны. Власть за несколько лет решительно разгромила партизан, а вместе с ними уничтожила множество жителей, которые их поддерживали. Иные крестьяне перешли на сторону власти, поверив в обещания, которые та не собиралась выполнять, и получив разрешение присваивать имущество антисоветчиков. В партизанские отряды внедрились агенты НКВД, постепенно они заняли почти все руководящие места. Эти темные истории даже сейчас не до конца ясны. Слой литовской элиты, который остался в Вильнюсе (главная ее часть оказалась в лагерях переселенцев в Германии, а потом прижилась в эмиграции), был почти уничтожен, а те, кто не погиб — запуганы, деморализованы и нередко впутаны в дела НКВД.
Национальный состав города за короткое время необратимо изменился. Запад был не против, чтобы Вильнюс отошел к Советскому Союзу, так что он остался в составе советской Литвы. Евреи в городе почти исчезли; один-другой интеллигент, чудом уцелевший, пытался хотя бы символически почтить память «литовского Иерусалима» и погибших мучеников гетто, но власть немедленно дала понять, что этого не позволит. Кстати, благодаря литовским ученым сохранилась немалая часть собрания ИВО, но все советское время документы дряхлели и рассыпались, спрятанные в тайных углах библиотек, и только совсем недавно выплыли на поверхность. С поляками поступили примерно так же, как с немцами Силезии или Восточной Пруссии. Правда, у них был выбор — можно было уехать либо стать советскими гражданами. Далеко не каждый выбирал второе, и в 1945-1946 годах, когда стало окончательно ясно, что город не вернут Польше, около ста тысяч поляков — то есть больше половины — эшелонами двинулись в сторону Варшавы (почти все попали на земли, отданные Польше Потсдамской конференцией). Говорят, что некоторые из них на новом месте использовали литовский язык как тайный код, подобно Витовту и Ягелло, — его не понимали стукачи. Расставаться с Вильнюсом было тяжко, особенно огромному слою культурной элиты. Из этого слоя в городе осталось несколько человек, например, чудак-архивариус Ежи Орда, который без Вильнюса себя просто не представлял. Он работал швейцаром и только спустя несколько лет получил какое-то место по специальности. Один его сотрудник оставил о нем воспоминания: «Узконосый, с темными глазами навыкате, в поношенном пиджаке и брюках непонятного цвета, в деревянных сандалиях, привязанных к ногам разодранными узкими ремешками... Казалось, этот человек насквозь провидит туман истории, все ее запутанные нити. Он ободрял нас и учил видеть, не обращая внимания на поверхностные слои, главные события, которые так запутаны и капризны в этом крае между Востоком и Западом».
Еще до войны один западный дипломат проговорился, что единственный способ распутать здешний узел взаимных претензий и обид — выселить из Вильнюса всех жителей, а сам город превратить в музей. Что ж, Сталин и Гитлер совместными усилиями почти выполнили это циничное пожелание. В первые годы после войны город почти опустел. Правда, это длилось недолго. По негласному положению, в столицах союзных республик должны были преобладать русские, так что очень много их переселилось из Москвы и других мест — не только военные, бюрократы и служащие ГБ, но и простые, как правило, нищие люди. Местные белорусы, чьи культурные учреждения были уничтожены, почти слились с русскими. Но тут в Вильнюс хлынула масса литовцев из бывшей «каунасской Литвы», и вскоре произошел перелом. Когда я посещал среднюю школу, на улицах была слышна почти одна русская речь, а когда окончил университет, уже всюду можно было договориться по-литовски. Ирония истории состояла в том, что решением Сталина осуществилась мечта Басанавичюса — впервые после Средних веков в город вернулся его древнейший язык, хотя советская власть отнюдь не собиралась об этом заботиться.
Несколько десятилетий преобладало странное напряженное равновесие. Открытые конфликты между литовцами и русскими случались редко, но две национальности отделяла друг от друга невидимая стена. Дружба народов, о которой неустанно говорили газеты и радио, принадлежала к области мифов. Кстати, Литва несколько отличалась от других стран Балтии — латыши и эстонцы демонстративно отказывались учить русский язык и публично выказывали ему презрение. Хорошо помню свой опыт в гостиницах и ресторанах Таллинна или Риги. Если ты говорил по-русски, а не на местном языке, тебя игнорировали; стоило только заговорить по-литовски — тут же администраторы и официанты улыбались, узнав друга по несчастью из балтийской страны, и начинали плести коверканные русские фразы (другого общего языка так или иначе не было). В Вильнюсе этот метод сопротивления в общем отсутствовал, может быть, потому, что литовцы не чувствовали такой угрозы для своего выживания. Процент русских в столице был высоким, но во всей стране — гораздо меньше, чем в Латвии или Эстонии: там он приближался к половине, а в Литве не достигал и десятой части. Возможно, подействовала традиция Вильнюса, ведь русский или белорусский звукоряд и грамматика здесь никогда не были чужими. А может, сопротивление литовцев было более серьезным (хотелось бы так думать, хотя у меня и нет доказательств). Учить русский язык литовцы не отказывались, но если власть надеялась, что они от этого обрусеют, то зря. Русские — кроме редких исключений, особенно в смешанных семьях — литовского языка не учили. Попытка превратить Вильнюс в русский город, не отличающийся от советской метрополии, все-таки не удалась. После смерти Сталина он начал отдаляться от Москвы и стремиться на Запад, и это стало необратимым, как природный процесс.
Многовековая столица — Вильнюс оставался ею даже в этот период своей истории. Но в ранние послевоенные годы он все еще выглядел провинциально: в глаза бросались не только места боевых действий и руины, но и невиданно обшарпанные дворы, полные развешанного белья и проветриваемых перин, меж которыми слонялись курицы, иногда и коровы. Подальше от центра каменная мостовая превращалась в немощеные улицы, напоминающие едва ли не о временах Гедимина. «Каунас — город, а Вильнюс — большая деревня», говорили мои знакомые. Такого мнения придерживались почти все литовцы. И впрямь, за межвоенные годы «временная столица» европеизировалась, в ней появились проспекты, виллы и посольства, о которых Вильнюс, ставший задворками Польши, не мог и мечтать. Впечатление безнадежной провинциальности усиливали советские обычаи: висящие на стенах газеты с грязным шрифтом, рекламы соцреалистических фильмов, сотни плакатов, изображающие мускулистых строителей или оружие империалистов — колорадского жука. Ворота многих дворов были забиты наглухо — гебисты приходили арестовывать своих врагов через черный ход и не желали, чтобы те выбегали на улицу. К воротам университета прибили памятную доску Феликсу Дзержинскому (он в нем, правда, не учился, но тайная полиция всегда уделяет пристальное внимание университетам и студентам). Другое здание — бывший окружной суд на площади Лукишкес — обходилось без мемориальной доски и без вывески, но про него знали все. Там распоряжалось КГБ, традиционно поселившееся в месте, где в нацистское время действовало гестапо. В центре площади вскоре возник памятник Ленину, стоящий спиной к Лукишской тюрьме (как никогда переполненной), а правой рукой указывающий как раз на это здание. Чуть подальше стоял бронзовый генерал Черняховский, части которого в 1944 году заняли Вильнюс и, кстати, приложили руку к уничтожению Армии Краевой. Явилась идея, что надо бы переименовать город в Черняховск, но этой чести удостоился Инстербург в Восточной Пруссии, который носит имя генерала до сих пор.
Почти все литовцы в Вильнюсе были приезжими, чаще всего — деревенскими. Они принесли в город остатки традиционной крестьянской культуры и мрачные воспоминания о только что подавленной партизанской войне. Угроза ареста постепенно стала меркнуть, воцарилось некоторая успокоение. Все поняли, что новая власть пришла надолго — придется жить под ее надзором, растить детей, а может быть, и внуков. Даже в самых невыносимых условиях люди пытаются придать своему существованию какой-то смысл. Смыслом бытия стало благосостояние — минимальное, а иногда и более чем минимальное, поэтому многие приспособились к режиму, даже стали его опорой. Мне легче понять тех, которые сказали «нет»; они согласились, что блага предназначены не им, и пытались создать островки, живущие по другим правилам, чем окружающая тоталитарная среда. Среди них был один-другой довоенный интеллигент; были люди, вернувшиеся из лагерей и сибирской ссылки; со временем появилось немало молодежи. Островкам угрожала опасность — не столь страшны были аресты или подкуп, хотя и с ними надо было считаться, сколь осознание, что вся эта деятельность может превратиться в бесплодный ритуал. Вот тут-то зачастую спасал Вильнюс.