Вина — страница 11 из 85

— Антошка-то как? — выдавил улыбку Иван Иванович.

— Да как? Тоже напугался. Его ведь сюда не пускают, так он через забор — и во двор к окнам. А где тут заглянешь? Шестой этаж.

— Ты скажи ему, я врачей упрошу, пустят. Вот немножко мне полегчает, и его пустят… Скажи…

Разговор о внуке так растрогал Ивана Ивановича, что глаза его повлажнели, а дыхание сбилось, и он уже не смог больше говорить. Он слышал, как выпроваживала медсестра Михаила, а тот говорил:

— Подожди, ну! — И, придержав Люсю за руки, крикнул: — Ты, батя, держись здесь. Ты же солдат… Мы рядом в случае чего.

Голос его уже доносился из-за двери. Но Иван Иванович зацепился за слова «держись, солдат», и они потянули его из ватно-белой палаты куда-то вдаль, в пережитое, какое, кажется, было еще вчера, а может, и сегодня утром, когда ослепительно ярко светило солнце и небо над головою бездонно-синее, а он, молодой, легкий и сильный, бежит по зеленой росистой траве к реке, где его ждут ребята, собравшиеся в займище на рыбалку…

Жалко, что жизнь не течет, как река, бесконечно, а мелькает всполохами и легко обрывается при коротком замыкании на массу, превышающую твои жизненные силы.

Кто так вычурно говорил? Ах, да, добрейшая душа Яков Петрович Семернин… Его учитель, профессор Семернин. Ему простительно. Он, как и Иван Иванович, технарь-энергетик, и это неуклюжее сравнение шло от его профессии, которую он любил и уважал, как любим и уважаем мы то, без чего немыслима наша жизнь.

«Держись, солдат», — беззвучно шевельнулись его губы. Сколько раз произносил он как заклинание эти слова? Они поселились в семье Ивановых давно. Возможно, первым сказал их прадед Савелий, который прослужил «у царя в солдатах» больше десяти лет, а когда вернулся в родную Ивановку, то женился на оставшейся в девках тридцатилетней Акулине Гришаевой, и они родили пятерых детей — двух дочерей и трех сыновей, старшим из которых был Порфирий, дед Ивана Ивановича. Его он хорошо помнил, потому что тот пережил отца Ивана и умер восьмидесяти шести лет.

Прадеду было девяносто три, деду — восемьдесят шесть, отцу — шестьдесят два, а ему, Ивану Ивановичу, — шестьдесят, подвел печальный итог Иванов. Все идет по убывающей…

Не паникуй. Ивановский корень крепкий. Отец и ты не в счет. Попали в мясорубку последнего века второго тысячелетия. «Мы ляжем мостом, по которому пройдут другие», — вычитал он где-то красивую фразу. Пройдут, обязательно пройдут. Куда же они денутся! Мир с нами не уходит…

И все же жалко вот так расставаться с жизнью. Зачем-то же родился, зачем-то жил, столько накопил и не растратил, не передал другим, тем, кто только заступил на эту прекрасную землю. Чувство своей вины за то, что он не смог сделать, и за то, что делал дурно, мучившее его и раньше, вдруг подступило с такой властной требовательностью, что Иван Иванович уже не мог думать ни о чем другом. Как же случилось, что он только сейчас все понял, когда и поправить-то ничего нельзя? Как?

А так и случилось, что ты всю жизнь был занят собою. А кем же еще? Жизнь-то твоя.

Если родились дети, то должны заниматься ими. Но дети твои, Иван Иванович, выросли, у них свои дети, и они ничего не хотят слушать, как не хотел слушать ты своего отца. Так уж устроена наша жизнь. Так каков же выход?

Выход один… Надо делать то, что люди делали всегда, не рассчитывая на внимание к твоей персоне. Впрочем, один человек тебя, Иван Иванович, может выслушать… Но поймет ли?

Поймет… Когда немного подрастет. Ему, да, ему ты и должен все выложить. Это Антон. Человек двадцать первого века.

Горячий туман накрыл Иван Ивановича, и его опять стащило к самому краю пропасти. Теряя сознание, он почувствовал, как немощное тело, утратив опору, посунулось вниз, но руки его, в которых была еще сила, ухватились за край уступа и остановили падение. Задержав дыхание, Иван Иванович замер. Теперь надо не шевелиться, а осторожно нащупать ногой опору и помочь изнемогающим рукам. Он ее нащупал и повис…

— Нет, это не жизнь… — беззвучно прошептали губы. — А что делать? Пока живой — все жизнь. И будешь за нее цепляться до последнего… Не ты первый, Иван Иванович, на этом свете проходишь эту дорогу и не ты последний.

Ему вспомнилась восточная притча, которую он слышал еще в детстве.

В пустыне за фазаном гнался шакал. Спасаясь, фазан вскочил в колодец и, когда падал вниз, успел ухватиться когтями за кустик, росший в расщелине стены колодца. Глянул бедный фазан вниз, а на дне колодца огромная змея. Глянул он вверх — там шакал. И змея и шакал раскрыли пасти и ждут его, фазана, а он завис меж ними. Что делать? Висит, ноги немеют. Огляделся. Видит: на кустике, его спасителе, красные бусинки, ягоды. Подумал, подумал и начал клевать их…

В фазаньем положении и ты сейчас, Иван Иванович Иванов. Твоя затея — оставить внуку духовное завещание, те ягоды…

— И все же, все же… Другого не остается, — прошептали его губы.

Над ним наклонилось лицо Люси.

— Вы что, Иван Иванович?

— Если не ушел сын, — чуть слышно прошептал Иванов, — скажите, чтобы принес мне мой гроссбух.

— Что? — переспросила сестра.

— Гроссбух, он знает. Это такая амбарная книга, в которой я делаю записи…

«Бедная девочка, — грустно подумал Иван Иванович, — она не знает, что такое «амбарная книга», а я не могу объяснить».

Однако Люся понимающе закивала головою и, поправив на нем простыню, тихо скользнула к двери.

— Я передала, он еще там, ждет, — сказала с порога и скрылась.

Несколько минут Иван Иванович лежал без мыслей у края беспамятства, а затем опять стал отодвигаться от него. Ему казалось, теперь он делал это увереннее, подтягивая свое тело на руках, в которых он ощущал все больше и больше силы.

Иван Иванович верил в свои руки. Сколько он помнил себя, они еще никогда не подводили. Ему нужно было только начать дело — и руки выполняли. Он знал, что руки исполнят последнюю его работу на земле, свершат последнее действо уже тогда, когда тело покинут силы.

А почему только его руки? Руки всех людей, кто не чурается работы, — великие труженики. Надо бы возвести на земле памятник рукам человеческим. Они столько сделали прекрасного.

«А сколько эти руки порушили и развеяли в прах ценного? — спросил себя Иван Иванович и тут же ответил: — Нет, это делал разум. Он приказывал. Руки добрее и милосерднее разума. Они творцы…»

7

Через два дня, когда Люся отставила от койки капельницу, Иван Иванович попросил ее поправить повыше подушки и потянулся к большой коричневой тетради. Он долго умащивал ее на груди, а потом стал медленно листать исписанные страницы. Иванов то замирал, прочитав фразу или абзац из этой тетради, то вдруг переворачивал листок, отыскивая нужную ему запись, и, найдя ее, начинал вспоминать, в связи с чем она была записана.

То была удивительная тетрадь. Она меньше всего походила на дневник, хотя там упоминались даты и названия тех городов и стран, где он бывал. Главным в ней были те мысли, какие приходили ему в последние годы. Он и раньше вел свои записи в блокнотах, на отдельных листках, в тетрадях. Но листки и тетради терялись. А вот когда сотрудники его лаборатории подарили ему эту роскошную тетрадь, которую сами же и окрестили «амбарной книгой», а это было в его пятидесятилетие, жизнь Ивана Ивановича как бы обрела новый смысл. И происходило это, видно, потому, что до пятидесяти лет человек не только ощущает огромный запас жизненной энергии, но и не осознает фатального края своей жизни. Ему все еще кажется, что впереди вечность и он успеет. Но приходит время, когда человек вдруг понимает, что жизненное пространство неудержимо сокращается, и в его душе возникает легкая паника. Именно такое состояние пережил Иван Иванович в год своего пятидесятилетия. Он и сейчас помнит те свои тревожные ощущения, когда что-то пошатнулось и сдвинулось в его устойчивой жизни и он стал искать опору в прожитом и передуманном. Тогда же, к своему удивлению, он увидел, что им немало наработано и передумано, но все это пребывает в «непричесанном» и хаотическом состоянии, и его, технаря и человека строго логического мышления, потянуло выстроить и свои действия и свои мысли в один ряд. Всколыхнулась в кем и та давняя мечта рассказать людям о том страшном, что он видел и пережил.

На первые страницы той тетради ему все же удалось переписать кое-что из того, что сохранилось от прежних его записей, но основную ее часть составляли записи последних десяти лет.

Сейчас он листал эти записи и по первому слову или предложению узнавал их. Но были и такие записи, которые напрочь выпали из его памяти, и он будто видел их впервые. Все это было интересно, словно он листал свою жизнь, гул которой слышит и сейчас.

Амбарная книга в двести страниц исписана почти до конца, чистыми оставались всего несколько страниц. Добравшись до них, Иван Иванович грустно улыбнулся: дописана и его жизнь, в ней только эти страницы, и вряд ли он сможет их заполнить.

Не выпуская из рук амбарную книгу, Иван Иванович закрыл глаза. Он устал, хотя прочел только те записи, которые выпали из его цепкой памяти, на которую он пока не жаловался. Почти все в этой книге он знал наизусть. Это были афоризмы, свои и чужие, и особенно полюбившиеся ему мысли. Мысли по поводу прочитанного, увиденного. Мысли, высказанные им самим и кем-то в беседах, истины бесспорные и те, с которыми он не соглашался и спорил, — словом, это, как он шутил, была амбарная книга его жизни, куда он, как рачительный хозяин, думающий о жизни своей семьи и после него, сносил все, что имело ценность и могло пригодиться в хозяйстве.

Однако во всем этом до конца мог разобраться только он сам. А Ивану Ивановичу хотелось, чтобы его книгу прочел, а главное — понял самый дорогой ему человек на свете, внук Антон. Иванов знал, что ни Михаилу, ни Наташе его записи не нужны. Они в лучшем случае вызовут у них сочувствие, а вот Антону пригодятся непременно. Только надо бы кое-что в них пояснить. Вот и страницы чистые для этого остались… Только сможет и успеет ли он?