Вина — страница 31 из 85

«Держаться, держаться, — сцепив зубы, приказывает себе Иванов, — со мною уже было такое, и я выжил…»

И вдруг обнадеживающая мысль: «Ведь это все уже было. Было давно, на войне, а теперь другая жизнь… Другая…»

Иван Иванович силится вспомнить: какая она, эта жизнь? Но не может, не хватает какого-то мостика, чтобы выпрыгнуть из этого людского котла в ту жизнь, какая была после войны. Он хорошо знает, что остался живым, а они все, кто вокруг него, погибли. Ему бы только вспомнить, что было после той победной майской ночи, и тогда он обязательно выкарабкается. Ему бы только вспомнить… найти тот переходный мостик от мертвых к живым. Но он не может.

И это было мучительно, как бывает мучительно человеку от его физического бессилия, когда он знает, что надо сделать хотя бы еще одно усилие, и не может пошевелить ни рукой, ни ногой, в голове одна мысль: надо двигаться, бороться. Такое уже было с Иваном Ивановичем, и сейчас во сне он вновь испытал смертельную усталость и липкий страх бессилия.

Слезы обиды комом подступили к горлу. Он чувствовал, что жизнь кончается. Но странно, обычного сожаления о жизни уже не было, была только горечь своей немощи и бессилия. Все воспринималось как пережитое, как то, что было и прошло, и ему удалось удержаться и не заплакать.

А как только Иван Иванович справился со слезами, так сразу ему стало покойнее, и он начал вслушиваться в голос, который привел его сюда. Однако это не был голос матери, а говорила почему-то жена. Она звала его за собою, и он благодарно пошел, понимая, что теперь он выйдет из этой толпы мертвецов. Раз Маша взялась, она сделает, и он, сладостно повинуясь, шел за нею, молодой, уверенной в себе и красивой. Красивой не той красотой, какая была у невестки Наташи, когда в человеке все совершенство, как у актрисы, звезды экрана или породистой скаковой лошади, а той асимметричной красотой, какая чаще встречается в людях и, может быть, только за это меньше ценится.

Обо всем этом думал Иван Иванович, хотя теперь и знал, что думает во сне, потому что смог наконец перебросить тот недостающий мостик от лагерного плаца с войны к сегодняшней своей жизни.

Этим недостающим мостиком, который он так мучительно искал, были Маша и невестка. Они явились из другой жизни и спасли его.

19

Вот такой странный сон пригрезился Ивану Ивановичу, и, проснувшись, он долго не мог разобраться в нем. И спрашивал себя, почему ему приснилось сразу столько фронтовых товарищей и друзей, которые остались там, на войне. Почему? Он ведь и не вспоминал их почти никогда, потому что боялся вернуть то страшное военное прошлое, которое мешало ему жить. Богомаза и Лукашева он еще вспоминал, потому что стояли они в ряду его учителей жизни, вместе с профессором Семерниным и старой учительницей Чернавиной. А комэска Семеняку, командира экипажа Комракова и всех, с кем он был в последнем своем полете, капитана Сурова, с которым выходил из окружения, но так и не вышел, и тех бедолаг по лагерю он приказал себе не вспоминать даже во сне, и они не вспоминались. А вот теперь явились почти все. Почему?

«Видно, заждались, зовут к себе», — попытался, как всегда, отшутиться Иван Иванович, но фраза эта не погасила той тревоги и того страха, с которыми он проснулся.

Ему нужно было отбиться от этого сна, следуя его же правилу не думать о тех, кого он видел сейчас так близко и ясно, и он схитрил и переадресовал это безответное «Почему?» своим спасительницам — жене и невестке.

Почему Машин голос вывел его из людского столпотворения, которое началось на поляне, усеянной кровавыми бинтами, и кончилось утрамбованным до блеска лагерным плацем, где люди кипели, как в котле? Почему она, Маша, а никто другой? И почему с ней оказалась Наташа?

Так он уводил свои мысли от мертвых к живым, и страшный его сон отступал, уползал, как серая змея в траву у прибрежного кустарника, и только была видна кривая полоска колыхнувшихся былок да слышен сухой шорох.

Теперь он уже спокойно отдалял от себя войну и думал о той Маше, которую впервые встретил на студенческой новогодней вечеринке в складчину, он тогда пришел со своею однокурсницей Нонной Кислицыной, чернявой, с большими цыганскими глазами девушкой. У нее на него были виды, да и он предпочитал ее остальным девицам из своего политехнического. Они и заявились на эту вечеринку вместе, чтобы укрыться от своих политехников в чужой компании. Правда, это было предложение Нонны. Но как только Иван увидел Машу, он сразу забыл, что пришел с Нонной.

Какою же Маша была тогда? Он и сейчас ухватился за ту мысль, которая ему явилась во сне, когда он сравнивал красоту молодой Маши с красотою невестки. В них все действительно было разным. И не только во внешности, но и в характерах. Наташа, мягкая, сдержанная, без острых углов, знающая цену себе и своей красоте, но все же осознающая назначение женщины быть в супружестве не ведущей, а ведомой (термин из его далекой авиации).

А Маша — прямая противоположность ей. Она не признает ничьего лидерства, она сама все время рвется в эти лидеры: спорит, доказывает и, если даже не права, никак не может согласиться со своей неправотой и тем более поражением, а все время ищет, где же она допустила просчет, почему проиграла.

Их знакомство на той новогодней вечеринке тоже началось со спора. Сейчас он уже не помнит, о чем спорили, позже этих споров по всяким поводам и без поводов было столько, что немудрено и забыть тот первый, но он хорошо знает, что спорили они так, что «летели искры», ее любимое выражение, и он назвал ее «упрямой дурой», а потом извинялся. Однако они вновь начинали спорить еще ожесточеннее. Ее, видно, подогрело и вино, она тогда выпила, а он, как всегда, не пил, только брал в рот маленькие порции шампанского, которое было разлито из одной бутылки почти в два десятка фужеров, на всю компанию. И пригубливал больше для того, чтобы промолчать и сдержать свой пыл в споре, но не сдержался и опять назвал ее дурой.

Они уже кричали друг на друга, плохо соображая, что говорят два человека, потерявшие контроль над собою.

А потом вышли на лестничную площадку, где было страшно холодно. Он снял с себя пиджак и набросил ей на плечи, но она все равно дрожала. И тогда он обнял ее, чтобы унять эту дрожь, и начал целовать. Целовал без желания, потому что был еще сердит на ее дикое упрямство. И она позволяла себя целовать тоже без охоты, но и без сопротивления, будто она, как и он, все еще была занята тем спором, а целуются они потому, что им обоим холодно, потому, что молодые, и потому, что новогодняя ночь.

Это была «ненормальная вечеринка», как они потом признались друг другу, ненормальная потому, что они не видели никого вокруг себя и тем более не слушали никого, а были заняты только друг другом, вернее, каждый хотел навязать свою волю и подчинить себе другого, но, как говорится, нашла коса на камень. И они только спорили, кричали или выходили на холодную лестницу и целовались. А потом опять спорили.

Разошлись утром, когда уже пошли трамваи. Разошлись, вымотанные глупыми и бесполезными спорами, но не уступив друг другу.

То был последний приезд с Севера сдавать экзамен. Заканчивалось его пребывание в этом краю, и через полгода они поженились. Ему было двадцать пять, ей двадцать три, ему еще предстояло учиться почти два года, она заканчивала педагогический институт и должна была стать учительницей математики и физики. Появилась семья.

Любил ли он ее тогда? Да, конечно, но в их жизни не было лада. И не только потому, что быт их не был устроен, жили сначала в разных общежитиях, а потом им дали крохотную комнату в бараке, без водопровода и канализации. Нет, не потому, тогда, после войны, жили почти все так же трудно. А потому, что были они разными людьми и тяжело притирались их характеры.

Он и домой долго не вез молодую жену, потому что боялся огорчить родителей семейным «раздраем», как он говорил сам. Иван ждал от Маши, да и от себя, перемен в их взаимоотношениях, вот родится ребенок, вот пообомнет ее семейная жизнь, и станет она податливее, да и он сам как-то приноровится к ее колючему характеру.

Но и после рождения Михаила их «сближение» и «притирка» шли так тяжело и так медленно, что и он и она часто впадали в отчаяние. Если бы не было сына, если бы он не взял на себя часть их неуемной энергии в вечных спорах друг с другом, в постоянном стремлении каждого взять верх, они не смогли бы ужиться под одной крышей и, конечно бы, разошлись.

Но сын, к которому они привязались сразу и который отобрал их любовь друг к другу себе, удержал их.

В семье создалась какая-то трудно объяснимая ситуация. С появлением сына они как будто стали меньше зависеть один от другого, хотя, казалось, все должно быть наоборот — появилась общая ответственность, общие заботы, наконец общий долг перед человеком, который требует внимания. А у них с Машей выходило, что они с появлением сына будто вернули друг другу долг и теперь были свободны от взятых на себя обязательств. Этим долгом был третий человек в их семье. Но так как его нельзя было разделить, они не могли разойтись.

Многие годы совместной жизни Иван Иванович не знал, благо ли, что они не разошлись? Часто ему казалось — не благо, уж слишком круто заварилась их семейная жизнь, до того круто, что они, случалось, на недели и месяцы порывали все взаимоотношения.

Однажды в одной из ссор Иван Иванович не сдержался и ударил жену, и это вызвало такой взрыв ее ярости, что он, человек не трусливый по природе и видевший в своей жизни всякое, испугался. После этой дикой и, как он сам считал, постыдной для него сцены Маша, дрожа всем телом, сказала ему:

— Если ты еще раз ударишь меня, то я ночью зарежу тебя, а сама повешусь…

Иван Иванович испугался не за свою жизнь, а за Машу. Он знал, что это не угроза. Маша не контролирует свои поступки и может натворить бог знает что. И Иванов отказался от мысли о разводе с женой. «Ее дурной характер теперь уже не изменишь, — рассуждал он, — но надо хотя бы подождать, пока подрастет сын».