А потом их семейная жизнь вроде бы начала выравниваться. То ли она поняла многое и стала покладистее, то ли он приноровился к ее выходкам и не стал каждое лыко ставить в строку. Их взаимоотношения, как называл сам Иван Иванович, были «терпимыми». А когда Михаил вырос и завел свою семью, Иван Иванович понял — их семейный союз все же благо. И не только потому, что после ухода сына из семьи было о ком заботиться и к кому приклонить голову, но и потому, что они, супруги, несмотря на все перипетии, оказались самыми близкими и дорогими друг другу людьми.
Центр жизни, или, как любили они говорить, стержень семьи — сын, выпал, и супруги сблизились.
Он уже знал, что любовь ушла, даже не ушла, а как-то незаметно переплавилась, если и не в дружбу, то в супружеское взаимопонимание, и в нем не было сожаления, что именно так все сложилось, а наоборот, он даже радовался этому: теперь было больше взаимного доверия и согласия, они чаще угадывали желания друг друга, стали предупредительнее, и хотя характеры их почти не изменились и в них обоих было столько же углов и зазубрин, но для них обоих вдруг нашлись оправдания и объяснения, будто в каждом появились углубления и выемки, в которые теперь скрывались эти острые углы и выступы.
«Как же мудро устроена жизнь, — думал Иван Иванович, — чтобы не пораниться, мастер делает футляр для самого острого инструмента. Почему же раньше мне не дано было познать эту немудреную истину? Почему это прозрение пришло только через двадцать лет совместной жизни?»
Думая обо всем этом, Иван Иванович часто спрашивал себя: а мог ли он прожить более спокойную и более счастливую семейную жизнь? Спокойную — да, а вот насчет счастливой он бы еще и еще раз подумал. И вот почему.
Могла ли быть его женою другая женщина, с иным характером? Несомненно. Не приди он на ту новогоднюю вечеринку — и они бы никогда не встретились с Машей. А могла ли быть та, другая, ну, скажем, его однокурсница Нонна Кислицына, за которой он ухаживал и которая привела его на новогоднюю вечеринку, могла ли она быть совершенно иной по складу ума и пониманию своего женского места в семье? Могла ли Нонна или другая какая женщина (холостяком он бы никогда не остался), могла ли она быть такою, как невестка Наташа? Вряд ли. Наташа просто не появилась бы в то время. Конечно, не о красоте ее сейчас речь. Красивые рождались во все времена, хотя ему, Ивану Ивановичу, и не довелось встретить такую, как Наташа. Разговор о другом…
Тогда, в те годы, женщина, да еще молодая, не мыслила свою жизнь без той сумасшедшей активности, которой было охвачено послевоенное устройство жизни. Буквально все, от мала до велика, а женщины, казалось, в первую очередь, были полны тем жизненным порывом, который мы сейчас успокоенно называем социальной активностью. Они еще с войны, взяв на свои плечи неимоверную тяжесть работы на заводах, фабриках, стройках, в колхозах и совхозах, не говоря уже о семейных заботах, не могли сбавить взятого темпа и так же, как в войну, брались за любое дело, каким бы оно тяжелым и сложным ни было. Женщина считала оскорблением своего достоинства, если ей предлагали работу легче, чем брал на себя мужчина. Наташа со своей утонченной женственностью, со своими завышенными требованиями к жизни вообще и к мужчине (своему мужу) в частности была бы затюкана, затоптана, а если бы выжила, то изгнана из того общества строителей новой жизни, в котором они тогда все пребывали.
У каждого времени не только свои глаза, но и свой характер. Наташа просто не могла бы существовать тогда. Да и несчастье, какое с ней приключилось сейчас, было немыслимо в то время. Работы у всех было столько и на службе и домашней, что на «баловство» не оставалось времени. Да и пить не на что было… Попробуй попей, когда твоего заработка хватает только на хлеб, селедку, сахар к чаю да одежду рабочую и выходную. И это в лучшем случае.
Вот на какие мысли вышел ты, Иван Иванович, укрываясь от того страшного сна. Все дело в том, что в разное время живут эти женщины, и, наверное, поэтому они разные жены, разные матери и разные люди…
«А не слишком ли легкое оправдание ты нашел?» — спросил себя Иван Иванович.
«Может быть, и легкое, — ответил за него кто-то и тут же добавил: — Но мы часто и несправедливо ругаем прошлое. Тогда, в наши годы, носили не только широкие штаны, у нас и мысли, и желания были широкими».
«Наверное, это больше ловкая фраза, чем суть того времени, — раздумывая, возразил Иван Иванович, — но что-то действительно произошло с поколением наших детей. У них будто сузились не только брюки и укоротились юбки, но и заметно уменьшилось их жизненное пространство, сузилась площадка деятельности каждого: личный быт, личная дача, личная машина, а если этого нет, то хотя бы личная квартира, которую дало им государство, но обязательно перестроенная ими по-своему. Наши дети, а за ними и внуки, говоря словами Михаила, «остервенело обустраивают свой быт», будто берут у жизни реванш за своих отцов и дедов, которым все это было недоступно, а если позже и стало кое-кому доступно, то они опять же добывали эти блага уже не для себя, а для своих детей и тех же внуков.
Люди стали жить лучше. И, казалось, что в этом плохого? Каждый должен жить по-человечески, чтобы ощущать себя человеком. И опять, если рассуждать здраво, вроде бы ничего нет в этом дурного? Наоборот, тогда не было возможности, потому что вся твоя жизненная энергия уходила на добывание куска хлеба, а теперь появились эти возможности, и каждый на добытый кусок хлеба еще норовит положить и кусок масла, да побольше. И опять желание вроде бы законное… И все же, все же… Что-то тревожит нас, стариков, в этой жизни, — думал Иван Иванович. — Тревожит, потому что у нашего поколения на первом месте было другое. Мы сначала обустраивали общественную жизнь. Возводили Волго-Дон, гидростанции на Волге, Ангаре, Енисее, а потом уже занимались личным бытом. А наши отцы поднимали Магнитку и Кузбасс, Сталинградский и Харьковский тракторные… Общественное возвышалось над личным. А теперь все будто поменялось местами. И возникло сразу столько неразрешимых проблем: вещизм, накопительство и сопутствующие им уродства, как воровство, пьянка, моральная деградация…
Брюзжишь, Иван Иванович, проблем тогда было не меньше. Тот же неустроенный быт, сколько он порушил семей? А сколько болело детей из-за недоедания, плохой одежды, недостатка лекарств! Сколько было несчастных семей?
И потом, не все так просто обстояло с теми великими стройками, которые возводили мы и наши отцы. Если они и оборачивались подвигом, то это был трудный и тяжелый подвиг всего нашего народа, подвиг, стоивший многих лишений и потерь». Мысль его с маху ворвалась в годы, про которые он запретил себе думать и говорить в семье — его послевоенное пребывание на Севере.
Нет, проблемы эти уже не мои, — оборвал спор с самим собою Иван Иванович, — мне бы успеть разобраться с другим и хотя бы на живую нитку стачать начатый разговор с Антоном».
И его потянуло записать в амбарную книгу то, о чем он думал после страшного и странного сна, который хотелось забыть, и уж, конечно, не думать над тем, что бы он значил в его немощном положении. А его нынешнее положение было таким, что он боялся своих воспоминаний о войне и поэтому изо всех сил держался мыслей о сегодняшней жизни.
Из сравнений своей жизни с жизнью детей родились такие фразы:
«Человек не должен тратить на жизнь больше того, что он зарабатывает. Трата чужого развращает…»
«Во всех настоящих людях постоянно живет самоограничение. Там, где нет этого, личность распадается».
Записав эти фразы, Иван Иванович надолго задумался. Его угнетало все то же чувство неудовлетворенности. Сияющее золото мысли превращалось в тусклую медь слов, и сразу угасало желание вести запись дальше. Все, о чем он думал, и особенно то, что выразилось в неуклюжих словах на бумаге, было очевидно.
Конечно, жить чужим трудом дурно, даже если это труд твоих близких и они добровольно отдают тебе заработанное ими. А воровать преступно. Что же тут нового? Все об этом знают. Знать-то знают, да не все могут удержаться от дурного и переступают запрет на чужое, не слушают метроном самоограничения, возразил ему все тот же спорщик. И вот что печально: при всем этом не считают они себя дурными людьми и тем более преступниками, а живут по реестру нормальных, порядочных людей.
Не это ли имела в виду Наташа, когда с такой злостью говорила о «нормальных» людях, зачисляя туда Сергея Коржова и своего мужа? Дался им этот Коржов! Он как злой гений их семьи. То были не разлей вода с Михаилом, а то хуже смертных врагов. Что же там у них произошло? Почему Михаил считает его подлецом и бесчестным человеком? А Наташа говорит, что он такой же, как и Михаил, — «нормальный». Кого же он тогда воспитал?
Вспомнив о Михаиле, он уже не мог уйти от его жизни. Кто же он — его сын? Как случилось, что он не удержал Наташу?.. Ведь и не дурак, и не размазня, и дело свое знает, а вот, как говорили в Ивановке, не смог простого — разделить двум свиньям корм. Не навел порядка в своей семье.
А такое ли простое дело — семья? Они с Машей только на третьем десятке совместной жизни из пике вышли. Трагедия современных женщин, и особенно таких, как Наташа, в том, что, посягнув на права мужчины, они не отказались от привычек представительниц слабого пола требовать особого внимания к себе. А где же современный мужчина с его постоянной заботой о хлебе насущном может на это найти силы и время? Здесь уже одно. Становишься вровень с мужчиной, откажись от привилегий слабого пола.
Что-то уж слишком мудреный вираж ты заложил, Иван Иванович. Да и застоялым домостроем попахивает. Дело обстоит гораздо проще: человеку надо научиться жить в семье, как лошади привыкнуть ходить в упряжке. Хоть и грубое сравнение, но зато точное. И для твоего сельского воспитания сойдет. Тебя ведь, Иван Иванович, всегда занимала тайна семейной жизни.
«Жалкие люди! — хотелось крикнуть Ивану Ивановичу. — За тысячелетия вы так и не придумали приемлемых норм общежития. Все, кто вступает в брак, блуждают в потемках и изобретают свой семейный велосипед. Молодые люди, став матерью и отцом, не знают, в чем их обязанности. А без них нет нормальной семейной жизни. Через джунгли этого невежества я продирался сам, а сейчас там блуждает мой сын… Нельзя же, чтобы так был