Вина — страница 40 из 85

— Как не стали? — не понял дед вопроса.

— Ну они бросили ее, и она пропала, — пытался объяснить свою мысль внук. — Почему? Так же нельзя… Там жили люди…

И Иван Иванович начал объяснять, сам не понимая: действительно, почему люди бросили такой дивный уголок земли, не стали восстанавливать Ивановку? А потом запутался в своих объяснениях и, посмотрев на Антона виноватыми глазами, неожиданно для себя сердито сказал:

— Да разве одну нашу Ивановку? Ивановка что! Ее война разорила. А после войны до самого последнего времени сколько деревень и сел люди побросали? И не разоренных, а целехоньких, остались эти живые, теплые уголки без человеческого догляда ветшать да зарастать бурьяном. И никому до этого дела нет…

— Дед? Ты что? — испуганно прервала его Маша, и он умолк, а потом, будто опомнившись, стал объяснять внуку, что так было всегда, что исчезали не только деревни, но и города, и государства.

— Это я знаю, — возразил внук, — нам говорили в школе по истории. — А зачем Ивановку не спасли? Они неправильно сделали, — допытывался Антон, — неправильно ведь, дед?

— Да кто они? — вновь раздражаясь, спросил Иван Иванович.

— Ну те, кто жил там. Она же родина ихняя.

— Не ихняя, — прервала разговор Маша, — а их родина. — И тут же добавила: — Хватит вам про Ивановку, приедете и на месте все выясните. Ты лучше расскажи, Антоша, дедушке, какие ты удочки купил…

И разговор ушел от опасной для деда темы, и они уже спорили о том, какие снасти лучше всего пойдут на речной, а какие на озерной рыбалке. Дед дивился познаниям внука, спрашивая, откуда они у него. А Маша, улыбаясь, отвечала за Антона:

— Так он же все два тома твоего Сабанеева проштудировал.

И они весело подшучивали и над дедом, и над внуком, а потом опять вдруг заспорили.

И еще раз Маша выручила деда, теперь уже в споре о Безымянке. Антон вычитал в краеведческом справочнике, что это цепь безымянных озер и болот, а Иван Иванович всегда утверждал, что это была речка, речка Безымянка.

— Кончайте спорить, — шутливо взмолилась Маша. — Вам же и месяца не хватит, чтобы на месте все выяснить, Я вас не дождусь. Пожалейте меня.

Дед с внуком засмеялись и перестали спорить.

Они уже говорили о том, через какие города и села им предстоит ехать до Ивановки, а Иван Иванович не переставал удивляться, как вырос его внук, «Как повзрослел, как повзрослел!» — рвались из него слова, и он удивленно смотрел на Машу, а та согласно кивала головою, и ее понимающий взгляд отвечал ему: «О, ты еще не то от него услышишь. Совсем взрослым стал». И дед соглашался с нею, тоже молча, а сам думал: он уже человек, с ним теперь можно говорить о самых серьезных вещах. Да и письма его он уже, видно, может понять. Может, если ему кое-что объяснить. У них там, в Ивановке, будет много времени, и он объяснит ему многое, обязательно объяснит и ответит на все его недоуменные вопросы. Он не будет нервничать и сердиться и ответит честно, открыто, как отвечает сам себе, хотя повзрослевшему внуку, наверное, ответить еще труднее, чем самому себе.

Перед тем как проститься, дед с внуком отстали, Маша шла впереди, а Иван Иванович, склонившись к Антону, тихо сказал:

— Ты знаешь, а я пишу тебе письма.

— Какие письма? — Внук удивленно поднял на деда радостное лицо.

— Да времени у меня здесь много, вот пишу…

— А как? — еще больше засветились удивлением и восторгом глаза Антона.

— Просто, Антоша. У меня есть такая большая тетрадь.

— Амбарная книга?

— А откуда ты знаешь?

— Так мне же мама про нее рассказывала, — выкрикнул внук, и на его крик настороженно замедлила шаг и повернулась Маша. Дед и внук умолкли, а когда та пошла тем же спокойным шагом, они вновь перешли на шепот.

— Так мне же мама моя говорила про твою амбарную книгу. А ты что, прямо в ней пишешь мне письма? Прямо в ней? А про что? — запрокинув вверх голову, Антон тянулся всей своей худенькой и тонкой фигурой вверх, словно хотел сравняться с дедом не только в этом серьезном разговоре, который ему доверяли, но и дотянуться до него в росте. А дед, склонившись до самого уха внука, прошептал:

— Да, внучек, в амбарной книге пишу тебе письма. Мне тут было худо, тебя ко мне не пускали, вот я и решил писать. Ты теперь большой, читаешь книжки серьезные, значит, и письма мои поймешь. В них про меня, про тебя, про жизнь. Каким надо быть человеком.

— А мне мама говорила, что у тебя в амбарной книге всякие умные вещи записаны про людей самых интересных, какие на земле жили… А ты еще и про себя там написал?

— Написал.

— А когда ты дашь ее мне?

— Выйду из больницы и дам.

— А сейчас нельзя?

— Да зачем же, через два дня я буду дома. И мы начнем читать письма вместе. Только ты об этом никому не говори…

Антон озадаченно глянул на деда и остановился.

— А как же… Мама-то уже знает.

— Ну мама твоя… Это ничего, она все понимает и ругать нас не будет. А вот отцу и бабушке пока молчок. Пусть это будет нашей тайной. Пока, а потом и им скажем.

— Ладно, дед, — согласился внук и, пригасив восторг в глазах, серьезно посмотрел на него. — А знаешь, ты молодец, дедушка, что придумал… Я тоже тебе письмо напишу. Я еще никому не писал, а тебе напишу. Вот прочитаю твои письма и напишу…

— Очень хорошо, Антоша, — обнял дед внука и привлек его к себе. Так они, прижавшись друг к другу, прошли несколько шагов молча, а потом дед, вдруг остановившись, склонился к Антону и неловко поцеловал его куда-то в щеку, у уха, и, подтолкнув мальчика за плечи вперед, крикнул: — Ну, беги теперь к бабушке и жди меня в среду утром, после десяти часов.


Последние два дня Иван Иванович жил этой близостью с внуком и все повторял: «Как повзрослел, как повзрослел!» И все было хорошо, даже его постоянные боли притупились и почти не напоминали ему о себе, они позволяли ему покойно думать о тех днях, которые они проведут с Антоном, а может быть, и с Михаилом в его родных краях. Думать тихо и неспешно, как тихо и неспешно течет вода в Безымянке, мысленно говорить со всеми, с кем ему хотелось встретиться и с кем он непременно встретится, как только выйдет из больницы, и там, на своей родине, и здесь, в городе, с друзьями детства и с коллегами из института. Он обязательно доспорит с Яковом Петровичем Семерниным и, конечно, объяснится с сотрудниками лаборатории, почему он уходит на пенсию.

Иван Иванович на удивление крепко спал последние две ночи, крепко, наверное, потому, что много гулял по больничному скверу, готовя себя к поездке; все у него шло хорошо, и он уже стал побаиваться этого «хорошо», потому что помнил за собою грех — если ему сильно везет, это обязательно не перед добром, но тут же уговорил себя: «А что может быть? Все пошло на поправку!» И растаяла в нем та мимолетная тревога.

В среду проснулся чуть раньше обычного, вышел в коридор, проследовал в холл-карман, где нянечка заканчивала уборку, поговорил с нею, а потом сделал здесь же свою обычную, но облегченную зарядку, какую он уже делал с тех пор, как его перевели в общую палату.

Уже начали выходить в коридор больные, озабоченно засновали из палаты в палату сестры с градусниками, шприцами, лекарствами. «Начался новый день в храме милосердия, — улыбнулся Иван Иванович, — но продолжаться он будет без меня». Потом вернулся к себе и, достав электробритву, начал бриться.

Палата к этому времени уже проснулась. В ней оставались только двое больных. Один стоял за легкой перегородкой около умывальника, другой убирал постель. Оба поприветствовали Ивана Ивановича и, не скрывая своей доброй зависти, стали говорить о том, что «вот везет же некоторым». И вдруг слова стали расслаиваться в сознании Ивана Ивановича, и они уже доходили до него не из-за перегородки, а из какого-то глухого подземелья. Его неожиданно повело в сторону, и табурет выскользнул из-под него. Умирая, он понял, что выстрелил в него Север — самая большая несправедливость его жизни. В следующее мгновение он уже лежал на полу, и в его правой руке продолжала жужжать крепко зажатая бритва. К Ивану Ивановичу бросились, подняли на койку. Он был без сознания, тяжелый хрип рвался из горла, а потом и он стих, и только продолжала жужжать в зажатом кулаке бритва.

Через три часа срочно вызванный из дома Юрий Николаевич записал в истории болезни Ивана Ивановича Иванова: «Смерть наступила в результате инфаркта на шестьдесят первом году жизни».

В то время когда лечащий врач делал последние записи в бумагах Ивана Ивановича Иванова, без которых его не могли отправить в последнюю дорогу, в приемном покое сидел его сын Михаил и ждал отца, чтобы ехать с ним, как они договорились, домой.

Вошла сестра Таня, настороженная, притихшая, и, отводя глаза в сторону, сказала:

— Юрий Николаевич просит вас подняться в ординаторскую.

Михаил, поняв недоброе, не мог оторваться от стула. Таня тронула его за плечо.

— Пойдемте, Михаил Иванович, — тихо проговорила она, и это обращение по отчеству совсем перепугало Михаила. Сердце его оборвалось, он поднялся и молча побрел за сестрой.


Летнему дню, этому самому долгому в жизни Михаила Ивановича Иванова, суждено было закончиться еще одним несчастьем.

Когда после долгих хлопот в больнице, морге и в институте отца он вечером вернулся в квартиру матери, здесь его ждала вся семья. Мать, Наташа и Антон испуганно смотрели и ждали, что он скажет, а Михаил молчал. Он не знал, что надо говорить в его положении, и потерянно стоял посередине комнаты с большой дорожной сумкой в руке. По мрачным, осунувшимся лицам родных, их красным и воспаленным глазам он понимал, что в доме много и долго плакали, кричали и, может, только сейчас умолкли и ждут его слов. А он ничего не мог сказать, слова разбежались, исчезли, а на их месте в голове и груди были лишь тяжесть и удушье.

Мать молча подошла к нему и хотела высвободить из его руки сумку, и тут Михаил, словно очнувшись, начал выкладывать из нее вещи отца. На диван ложились его белье, рубашки, носовые платки, бритва, книги, и все с каким-то затаенным страхом смотрели на растущую гору знакомых каждому, но теперь уже чьих-то чужих вещей. Последней из сумки Михаил достал огромную тетрадь и замер с нею в руках, не решаясь приобщить ее к мертвым вещам отца.