Вина — страница 53 из 85

«Все она, трижды клятая…» До сих пор звучат во мне его слова.

А как сложилась жизнь у Митьки? Наверное, нетрудно догадаться. Но я все-таки доскажу.

В самые первые послевоенные годы до меня доходили слухи о нем. Но слухи, к сожалению, были невеселыми. Главным злом для него было вино. Одно время казалось, что Митька остепенился. Он женился, у него росла дочь. Но потом все пошло по-старому. Его лишали водительских прав, ставили слесарем, но ничего не помогло. Так повторялось несколько раз, пока он не покатился дальше.

Я уже жил в другом городе и в один из приездов в родной край узнал, что Митьку бросила жена и он где-то работает в грузчиках при магазинах. Кинулся разыскивать Митьку, но удалось разыскать только его бывшую жену.

Милая, тихая женщина и девочка лет пяти, удивительно похожая на Митьку — на того, каким он был в детстве.

— Нет и нет… — грустно качала головою женщина. — Я больше не могла… Вы не знаете, что такое постоянно пьяный мужик в доме…

В магазинах, куда я приходил, говорили, что видели его вчера, позавчера, но сегодня он еще не заявлялся.

В середине пятидесятых годов, когда уже не было в живых ни Николая Ивановича, ни старика Будьласкова, я услышал, что не стало и Митьки Пустовалова… Он не дожил и до тридцати.

Мне рассказал об этом Шура Быкодеров, наш бригадный комсомольский вожак, который теперь, окончив механический институт, работал на Волгоградском тракторном заводе инженером. О Митьке Пустовалове тогда запомнились такие его слова.

— Понимаешь, его уже удержать было нельзя, — говорил Быкодеров. — Бывают такие случаи. Сгинул он. Пропал, сгорел от вина… — И, помолчав, с грустью добавил: — Знаешь, может быть, и прав наш председатель, когда говорил, что Митька погиб от ожогов, полученных на войне. Может… Конечно, не все после нее устояли на ногах… Но ведь и мы хороши были. И как это мы его не уберегли? Никогда себе не прощу этого…

Мы тогда долго вспоминали о нашей работе в колхозе, о тракторной бригаде. Шурка Быкодеров ушел от нас зимой сорок пятого, еще до окончания войны, и раньше поступил в институт, а я работал до лета сорок шестого и был почти два года бригадиром. Наш председатель уже глубоко больным человеком настоял на моем бригадирстве. Он и нового председателя, фронтовика, вернувшегося с войны по ранению, убеждал: «Молодыми должен командовать молодой. Так у них лучше получится». И я работал еще год после войны, пока не окончил школу рабочей молодежи.

Переговорили мы тогда с Шуркой о многом. Но больше всего, конечно, о войне, тех трудных днях и о несостоявшейся Митькиной судьбе… И обеим нам было муторно, как бывает муторно людям, не сделавшим того, что они должны были когда-то сделать.

А ведь он тоже сгорел на войне, как сгорело там же мое мальчишеское счастье. Не будь ее, «трижды клятой», и будь мы, его друзья, поумнее, судьба Митьки Пустовалова могла сложиться и по-другому…


1983

РЕКА МОЕГО ДЕТСТВА

Время предобеденное, поезд только что отошел от вокзала. «Через полчаса выберемся из Москвы и можно идти в ресторан», — подумал Григорий Иванович Скурлатов и, присев на диван, стал смотреть в окно.

В купе чисто, прохладно, пахнет влажным бельем. На белой салфетке, углом свисающей со столика, вазочка с двумя зелеными веточками туи. Покойно, мерный стук колес, вагон лениво покачивается. Когда людям плохо, они должны садиться в поезда. Именно в поезда, а не в самолеты. У поезда есть дорога, она успокаивает… К тому же он едет в родные Перелазы…

Григорию Ивановичу Скурлатову действительно было плохо. Вчера в доме разразился скандал, какого он не помнит за все двадцать с лишним лет семейной жизни. Даже не скандал, хуже: на него сыпались обвинения, ему вынесли приговор… Жена с остекленевшими глазами кричала в лицо:

— Я всю жизнь мучаюсь с тобой! Осмотрись и не обманывай себя и других… Ты просто неудачник. Все тебя обошли. Все как люди, а ты со своими дурацкими принципами и фанаберией. Да, да, фанаберией только мешаешь всем жить…

Боже, что она говорила? Ее слова настигали и жалили, когда он уходил из спальни. Скурлатов не хотел слышать, а истерический крик пробивался через стены…

Конечно, понять Нину можно. Замаялась она. Но, видно, что-то переломилось в их жизни, раз она сказала такое. Он и сейчас словно бы слышал ее злые, язвящие слова и не мог не понимать, что они не были случайными. Нина свою обвинительную речь подготовила давно.

«Ну и что? — сдерживал он себя. — Чего не бывает в семейной жизни? Надо терпеть, уступать друг другу. Не всякое лыко в строку». Скурлатов был сильным человеком. И ему удалось сдержать себя. Начал рассуждать спокойнее. Если честно признаться, то обидные слова жены, что его жизнь — и особенно в последние годы — шла через пень колоду, не были для него громом с ясного неба. Он и сам признавался в этом жене. Будто просил у нее прощения за неурядицы на службе. И она понимала его, торопливо обрывала: «Ну, Григорий! Стыдись. Если бы ты смолчал перед этим подонком Сиваковым, я бы перестала тебя уважать».

И сразу Скурлатову становилось легко и свободно.

Вот такой безоглядно смелой и бесшабашной больше всего и любил ее Григорий, и его невзгоды и неудачи казались ему действительно чем-то мелким и пустым по сравнению с тем, что он уже имеет. А имел он тогда немало: жену-друга, дочь, любимую работу и всего тридцать лет за плечами.

Когда были молодыми, все его конфликты на работе они называли «авариями». Самой большой «аварией» Нина шутливо называла их внезапный и для всех непонятный отъезд из Москвы на Урал.

Отец Нины, узнав о решении дочери перевестись из Москвы в районную больницу, да еще к черту на кулички, сказал им на прощание:

— Григория я понимаю. Он из зачуханных Перелаз. Его, как волка, сколько ни корми, а он в лес смотрит. Но ты коренная москвичка. Ты-то зачем в Сибирь?

— Не в Сибирь, а на Урал! — поправила его дочь.

— А, все равно ты не Волконская, — отмахнулся отец. — Через полгода бросишь все и прибежишь в Москву…

Но отец Нины ошибся. Они прожили на Урале восемь лет, и это были их самые счастливые годы. Жили скудно, перед зарплатой трешки занимали, дом без удобств, старый, Оля простужалась, а все-таки жизнь шла не мимо них, а сквозь них: интересная работа, Нина занялась диссертацией, увлекла и его, учили вместе английский, истмат и диамат, сдали кандидатский минимум, защитились. Сначала она, а через год и он…

Диссертации были скорее данью моде, чем их внутренней потребностью, и они оба понимали это. В ту пору жена еще не утратила спасительного чувства юмора, и когда он говорил ей: «Какая, к черту, здесь может быть наука? Глупостями занялись. Лучше рожай второго ребенка!» — она весело отвечала: «Ученым можешь ты не быть, а кандидатом быть обязан».

И все шло своим чередом: у них была цель. Перед супругами, как свиток, развертывалась дорога их жизни. Скурлатов стал заведующим отделением, потом главврачом. Через три года его перевели в областную больницу, где он принял новый хирургический корпус на шестьсот коек…

А еще через четыре года вернулись в Москву — как говорила жена — «на белом коне». Григория Ивановича взяли в Министерство здравоохранения. Чего же больше? Служить бы ему там, карьеру делать, да не приноровился он к кабинетной размеренности, хотя и тут у него дела шли неплохо. Работать он умеет. Если берется за дело, то кровь из носа, а доведет его до конца. Начальство ценит таких, и за четыре года Григорий Иванович выбился в группу ведущих специалистов.

Нина стала приглашать в дом на праздники и дни рождения «нужных людей».

— У тебя, Григорий, все идет хорошо, — шептала она мужу, когда расходились гости. — Петр Семенович хвалит тебя: способный, обязательный… Но не будь же такой букой! Не демонстрируй свою независимость.

— Это Петр Семенович советовал?

— Нет! — резко отвечала жена. — Это говорю тебе я. Если не можешь по-другому, держи свою гордость при себе. Ведь ты же не мальчик и должен наконец понять: без протекции не проживешь. — И, сменив гнев на милость, уже примиряюще добавляла: — Перед кем-то обязательно надо склонить голову, Григорий. Посмотри, сколько людей над тобою. Ну разве в одиночку можно пробиться?

Нина говорила спокойно, рассудительно, словно уговаривала сама себя, а в Григории Ивановиче все переворачивалось, и он кричал:

— Служат не личностям, а делу! И запомни, я уже давно сделал выбор…

— Конечно, конечно, — спешила успокоить его жена. — Конечно, делу. — И она интонацией подчеркивала любимое Григорием слово. — За это тебя и ценят. Но не отсохнет у тебя язык, если ты скажешь Петру Семеновичу доброе слово. С его умом, опытом, связями…

— А мне противно…

— Ну и дурак…

Так или приблизительно так кончались его летучие стычки с женой.

Но не только эти разговоры выбивали его из привычной колеи. За годы работы в министерстве ему все очевиднее становилась истина: чем дальше человек от живого и конкретного дела, тем больше он тратит сил и духовной энергии на дипломатию в общении с людьми в коллективе. А по этой части у Григория Ивановича Скурлатова не было и проблеска способностей. Он считал, что за человека говорит его дело и то, как он его, это дело, делает.

Однако живое дело далеко от него, а дипломатия рядом… Нет, не для него все это. Он хирург, и ему тридцать шесть. Надо определиться. И он вновь повернул свою жизнь — круто, как тогда, перед поездкой на Урал, — вернулся к живому делу, повел хирургию в одной из московских больниц. И вновь никто не понял его, а жена, не удержав мужа от этого «безрассудства», махнула рукой.

— Поступай, как хочешь, только не ной, когда скатишься еще ниже…

— Куда и почему ниже? — возразил он. — Я вернулся к своему делу, и что может быть выше этого?

— Блаженный! — кричала Нина. — У тебя же семья!

И опять вспыхивала ссора, и были в ее словах и досада и злость, и она говорила, что он заживо хоронит себя, а при его уме и таланте нормальные люди… Он отшучивался.