— Как у вас говорят, — улыбнулся он, — всенародная стройка. А сейчас мы снабжаем электроэнергией и орошаем эти штаты и другие районы севера Индии. Мы были первыми, кто создавал государственные предприятия. Тогда же строили свой городок для рабочих и инженеров. В нем есть школа, больница, кинотеатр, детсад, плавательный бассейн. — Он сделал паузу, видно задумавшись о том времени, когда строились и гидроузел и городок. — Было трудно. Не все получалось. Сейчас на некоторых новых государственных и частных предприятиях условия жизни людей лучше, чем у нас. Но надо помнить: мы были первыми. Здесь зарождалась государственная индустрия Индии и с ней будущее страны. К сожалению, не все так думают; в Индии теперь растут частные компании, но для нашей страны важнее государственный сектор. Так государство может быстрее решить социальные проблемы.
Когда слушаешь эти рассказы, а потом проезжаешь через рабочие городки государственных предприятий, где обнаруживаешь все, о чем тебе говорили — и приличное жилье, и школы, и больницы, и даже бассейны, — горячо веришь, что Индия твердо становится на путь прогресса и благополучия.
Был день отдыха, но мы устали. Это от индийских дорог. Постичь, как здесь ездят, пришельцу невозможно, надо родиться индийцем. Тяжелые, груженные выше кабины грузовики «тата», легковые авто, велорикши, повозки, запряженные мулами, быками, тучи велосипедов — все это вытянулось в одну извивающуюся пеструю бесконечную ленту. Дорожных знаков почти никаких. Даже в городах редко встретишь светофор. Всем управляет магическая кисть руки шофера, высунутая из кабины. Движения ее несуетливы и даже грациозны. Рука повернута ладонью назад, делает легкую отмашку — это знак идущей вслед машине: обгонять нельзя! С теми же движениями руки шофер выезжает с боковой на главную дорогу. Он не ждет, как у нас, пока пройдет весь транспорт, а, грациозно помахивая кистью, врезается в поток машин, и тем ничего не остается, как замедлить ход. Если кисть делает вращательное движение вперед, — значит, путь свободен и машина может идти на обгон. Тут целая система знаков, которые должен свободно читать каждый, кто выезжает на индийскую дорогу.
Сидеть рядом с водителем пытка. Машины мчат друг на друга, будто идут на таран, и только в самое последнее мгновение, когда у тебя сами собой закрываются глаза, они расходятся. Нас нещадно слепили фарами. Велосипедисты без света и даже без отражателей вырастали перед самыми колесами нашей машины. Как это ни странно, мы все же добрались благополучно и сразу поехали в гости к Бхатнагару.
Живет он весьма скромно. Одна комната, маленькая кухонька, веранда в общем доме. Правда, Бхатнагар один, семьи нет.
— Раньше жениться не удалось. Сначала служба в армии, потом работа с низкой зарплатой. А сейчас и ни к чему, за сорок…
Пришли его соседи и друзья — чета служителей муз. Она в прошлом танцовщица, а сейчас руководительница балетной школы, он музыкант. Бывшая танцовщица говорила по-русски. Вначале 60-х она три года стажировалась в Москве в ГИТИСе и сейчас восторженно рассказывала о своих советских учителях, знаменитых наших балеринах. Ее рассказ — сплошные превосходные степени.
Не понимая русского языка, ее муж, снисходительно улыбаясь, смотрел на нас и мягко кивал головой старого льва, а потом вдруг сам горячо заговорил по-английски:
— Надо чаще встречаться людям культуры. Они легко понимают друг друга и могут договориться быстрее, чем дипломаты. Мы должны уберечь мир от войны.
Видимо сдерживая неожиданный словесный поток музыканта, наша переводчица пошутила:
— Это в нем заговорил офицерский коньяк. — И, мягко усмехнувшись, кивнула на бутылку, стоявшую на столе. — В мужчинах чаще говорит вино, чем они сами.
Но музыкант никак не отреагировал на шутку. Он только подался к нам своим могучим торсом.
— Если начинаешь сравнивать, сколько в мире тратится денег на вооружение — и на искусство и культуру, то становится грустно. Индия тоже вынуждена держать армию, выпускать вооружение, а надо бы строить школы, жилища. У нас столько неграмотных и столько людей без крова, что средства, затраченные на содержание армии, кажутся настоящим безумием.
— Война — это страшно, — подхватывает хозяин дома. — Я долго был солдатом, попал в плен во время индо-пакистанского конфликта и знаю, что это такое. Всем надо бороться против этой мерзости. Наши страны понимают, что несет людям война, и выступают вместе. Две великие страны много могут сделать, защищая мир. Но пора всем людям, всем странам браться за демонтаж военной машины…
— К сожалению, не все это понимают, — продолжает музыкант. — Только доверие и взаимное понимание проблем, над которыми бьются народы, могут уберечь от конфронтации, — заметил вновь хозяин дома. — Неужели этого не могут понять люди?
— Могут! — горячо отвечает он сам себе. — Должны! Но им надо чаще встречаться и выяснять точки зрения. Люди наконец должны осознать, что так не может дальше продолжаться. Не может без конца нагнетаться напряженность, подозрительность, недоверие. Надо остановиться! И первыми должны быть мы, люди культуры…
Его супруга еле успевала переводить, путая значение русских слов, и тогда ей на помощь приходил кто-то из нас, но ее легкая рука всякий раз птицей взлетала над столом: «По-про-о-щю… Я одьна!» — и было видно, что ей доставляет огромное удовольствие эта неожиданная возможность поговорить на языке, который она когда-то знала, видимо, хорошо, а теперь вот стала забывать.
— В Индии живут люди, — говорил музыкант, — которые не понимают друг друга. Разный язык. У вас тоже: русские, грузины, узбеки, армяне… Но все понимают, что такое война. Пусть будут споры словесные, а не военные. Когда сталкиваются слова, мнения, то, как при сбивании сметаны, рождается масло истины. В спорах военных нельзя добиться истины, они всегда рождают смерть и разрушения. Прошло время, когда силой можно навязать идеи…
Наш собеседник говорил все время образно, как поэт.
Когда мы вышли из дома и стояли во дворе в ожидании машины, он, немного успокоившись, весело сказал:
— В Индии есть вера, что человек живет не один раз, превращаясь или в растение, или в другого человека. Я стану советским человеком, — улыбнулся он своею ослепительной улыбкой артиста, — и буду жить в вашей стране при коммунизме.
Завороженно стою перед лебединой красотой Тадж-Махала. Именно здесь я впервые понимаю весь смысл поговорки: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Знаю, что попытаться добавить к тому, что сказано и написано о мавзолее в Агре, занятие бесполезное, но удержаться не могу…
Как это сделано — непостижимо. Спроектирован мавзолей так, что со всех сторон у него фасад. Откуда бы человек ни подходил к Тадж-Махалу, он празднично распахнут перед ним. Будто выточенные из слоновой кости, на каждом углу, как безмолвные часовые, гордо и величественно высятся минареты. Наверное, это они делают дворец воздушно-легким, отрывают его от земли и создают иллюзию, что он парит на фоне голубого индийского неба.
Слова гида о том, что Тадж-Махал строили в течение двадцати одного года 20 тысяч рабочих, ничего не могут объяснить. Перед его неземной красотой ничтожной кажется дворцовая интрига, которая разыгралась здесь почти три с половиной века назад. Как только мавзолей был построен, молодой магараджа заточил отца. Сердобольный отпрыск разрешил папаше любоваться своим творением из окна в крупную клетку, а когда тот стал слепнуть, подарил ему большой алмаз, и умирающий старец через него смотрел на чудо Тадж-Махала.
Сейчас и отец, и сын, и любимая жена отца Мумтаз-Махал, в память которой был воздвигнут этот мавзолей-дворец, лежат в гробницах, которые изо дня в день омывают нескончаемые потоки туристов.
Гробница Мумтаз-Махал из белого цейлонского мрамора, инкрустированного рубинами, сапфирами, агатами и другими диковинными камнями. Гиды подносят карманные фонарики, и инкрустация вспыхивает внутренним светом, который будто бы идет из самой гробницы.
Огромные плиты белого и светло-розового мрамора, которым облицован дворец внутри и снаружи, расписаны тончайшей и удивительной резьбой. Неведомые мне восточные цветы — как живые. Рука сама тянется к ним, не веря глазам, что это камень.
Снимая обувь перед входом в мавзолей, туристы оживлены, слышен смех, бесконечное щелканье и жужжание фото- и кинокамер. А выходят из дворца люди молча. Даже самые шумные умолкают, потрясенные красотою и могучим духом человеческого гения, сотворившего это чудо света.
Не знаю, что шептала пожилая американская туристка, увешанная фотоаппаратами и сумочками, когда мы все завороженно стояли перед мраморным кружевом настенных украшений мавзолея, но я все время повторял:
— Не может быть… не может быть. Это же только камень. Не может быть!
А когда покинули храм и шли вдоль гранитной кромки водного зеркала, в котором лебедем плыло отражение Тадж-Махала, мне показалось, что и сам я уже в этой прекрасной сказке.
Такое может сделать с человеком только великое искусство.
Через час в семи километрах от Агры осматривали другое архитектурное чудо Великих Моголов — мавзолей Акбара.
— Акбар, один из тимуридов, жил в конце шестнадцатого века, — бойко рассказывал наш гид. — Он не умел ни писать, ни читать, но на всякий случай держал во дворце богатейшую библиотеку…
Этот «всякий случай» не рассмешил меня. Я все еще был под впечатлением Тадж-Махала. Что-то мешало воспринимать красоту и великолепие мавзолея Акбара, хотя он был действительно красив и великолепен, а в лучах заходящего солнца горел розовым жаром.
Смотрел на строгие очертания башен, острые линии карнизов, на искусную резьбу порталов, округлые купола и чувствовал: что-то мешает мне в самих строениях храма. И вдруг понял: давит смешение стилей архитектуры — индийской, персидской… Здесь нет той чистоты, завораживающей гармонии и той музыки, которая охватывает при созерцании Тадж-Махала.