— Я не хочу никому такой войны, какая была у меня. Я не хочу про нее ни сам рассказывать, ни слышать от других…
И еще один факт, от которого я никак не могу отделаться. Для меня долгие годы было загадкой, почему такой большой писатель, участник войны, воевавший в моем родном Сталинграде, не пишет о войне. Все писатели-фронтовики пишут, а он нет. Почему?
Месяца за два или немного больше до его неожиданной смерти, мы встретились с ним в издательстве и говорили об иллюстрированном издании его повестей, я не утерпел и задал ему этот вопрос.
— Да, воевал в вашем Сталинграде, вернее под… — и надолго замолчал, а потом куда-то в сторону, будто только для себя, тихо добавил: не то «напишу», не то «пишу». Я не расслышал, а он тут же перевел разговор на другое, стал опять говорить о беге, которым, как выяснилось, мы оба занимаемся больше двадцати лет, но каждый по своей методе.
Писателя не стало, и загадка эта приоткрылась мне только года через два, когда «Дружба народов» начала печатать отрывки из его военных вещей, сначала «День, вытеснивший жизнь», а затем и «День седьмой», которые почему-то редакция назвала рассказами? Да нет же! Это не рассказы, а отрывки из больших задуманных и уже наверное писавшихся произведений. Ведь и романы, пишутся не только тогда, когда слова ложатся на бумагу, но тогда, когда они зреют в душе художника.
Когда читал эти вещи, я будто угадывал тайну почти сорокалетнего молчания большого художника, тайну молчания, может быть, о самом главном в его жизни и… самом страшном… Ведь недаром же эти вещи имеют такие названия: «День, вытеснивший жизнь», «День седьмой». На той войне, на которую попал будущий писатель, жизнь считалась на дни, часы и минуты. И для меня неважно, кто так назвал эти отрывки из больших полотен: автор, редакция или готовившая текст к публикации Н. Асмолова-Тендрякова. Главное — название отвечает внутренней сути этих публикаций, так непохожих на все написанное до него.
Так было с первым моим открытием.
Судьба моих младших братьев и сестры, о которых я упоминал, утвердили во мне истину — дети на войне самое большое преступление взрослых.
В Сталинграде вместе со взрослыми погибли тысячи и тысячи детей. Они гибли от бомб, в огне пожаров, от осколков мин и снарядов, от пуль, холода, голода и… страха. И не только в течение тех пяти месяцев боев в городе, но и после, когда война ушла из Сталинграда и когда о ней говорили в прошлом, как о Великой Отечественной и второй мировой.
Сестренка Люся умерла осенью сорок третьего года, не дожив до трех лет, а брат Сергей прожил после войны тридцать пять лет, и его, медика по образованию, все эти годы мучила тяжелая контузия, полученная осенью сорок второго года.
А как густо были засеяны затаившимися смертями наши поля, реки, деревни, города после того, как война ушла из этих мест. И первыми гибли дети. Скольких жизней лишила наша нашпигованная минами, снарядами, бомбами сталинградская земля. Они взрывались в руках самых любознательных и дотошных мальчишек. Счет моих послевоенных потерь начал одноклассник Васька Попов, который подорвался на мине летом сорок третьего, когда мы пахали на стареньких тракторах поля нашего пригородного колхоза.
Война ушла и гремела уже за Ростовом, а у нас гуляла оставленная ею смерть. Обрывались жизни детей не только в то жаркое военное лето. Гибли невинные мальчишечьи души и через год и через два и через десятилетия, когда уже не стало развалин в моем городе и все поля не раз были перепаханы и засеяны хлебом. Последняя весть о мальчишечьей трагедии пришла девять лет назад от моей читательницы и землячки Веры Михайловны Саввиной, провоевавшей всю войну полевой медсестрой.
«Давно собиралась Вам написать о том страшном, что случилось в нашей жизни, да все никак в себя не приду. 1 Мая 1976 года, в день всенародной радости и ликования, на нашу семью обрушилась все та же проклятая, недобитая война. В соседнем дворе, куда, сопровождая товарища с больной ногой, зашел мой сын, взорвалась граната. Ее нашел один подросток, принес во двор и решил разобрать…
Погибли трое, оказавшиеся близко. В том числе и наш Сережа. Ему было шестнадцать лет, Боре — семнадцать, Мише — восемнадцать.
Как видите, Владимир Николаевич, для мальчишек Сталинграда война еще гремит. Сколько их, бедных, погибло от неуемного ребячьего любопытства, от желания прикоснуться к нашему героическому прошлому, о котором мы твердим им с пеленок и которому они завидуют.
…Когда я смогла собрать свои мысли после этого кошмара, мне стало стыдно перед детьми — мы не смогли их уберечь, успокоились, что когда-то победили. А на поверку оказалось, что война окончилась только для нас, взрослых…
Я п р о ш у В а с, продолжите книгу о сталинградских мальчишках, они стоят того, чтобы продлить их короткие жизни в книгах, стихах, песнях. Здесь ведь они гибнут ежегодно и до сих пор!
Гибель сына зачеркнула все мои заслуги в прошлой войне… Я чувствую только свою вину… Что-то мы не сделали, и, может быть, от этого победа наша была неполной… если мы и теперь еще теряем детей своих от ее смертоносных остатков.
Поэтому я сейчас не могу выполнить Вашу просьбу — написать о «моей войне». Она меня убила в 1976 году вместе с сыном, одной гранатой. Лучше бы меня одну! А им бы жить, как мы этого хотели в сорок пятом. Пишите.
Ответить ей сразу не мог. Война пришла и в мой дом. Я заканчивал повесть о мальчишках Сталинграда сорок второго и сорок третьего годов и думал, что война осталась там далеко, в моей юности, а она ворвалась с этим страшным письмом Веры Михайловны в осень семьдесят седьмого и заморозила все.
Просьбу Веры Михайловны и тысяч других матерей и отцов продлить в книгах короткие жизни мальчишек, погибших от «смертоносных остатков войны», выполнил Петр Проскурин в своем последнем романе «Порог любви», в котором он описал мученическую смерть своего младшего брата, разряжавшего снаряд… В современной литературе о войне мне не доводилось встречать такой потрясающей силы страниц о последних мгновеньях жизни юного существа и вселенском горе матери.
И опять тот же случай. Писатель смог вернуться к самому страшному и, может быть, к самому больному в своей войне только через сорок лет. Художник написал об этом событии такими просветленными и в то же время литыми словами, что они поднялись высоко над многими страницами хорошей военной беллетристики. Читаешь эти строки и ловишь себя на мысли, что ты подошел к той черте, где искусство сливается с жизнью.
Но то, о чем я говорю сейчас, и в жизни и в литературе было потом, через годы и десятилетия от войны. А о том, что детям нельзя быть на ней, я понял раньше, когда вместе с ними умирал от удушья в обрушившемся блиндаже. Только перед прорывом нашей обороны, которая проходила по окраине рабочего поселка, где мы жили, немцы бомбили и обстреливали нас из тяжелых минометов-«скрипунов» в течение нескольких часов подряд. В поселке уже почти нечему было гореть, но что-то находилось и горело. Многие блиндажи и подвалы, где мы прятались вместе с ранеными красноармейцами (здоровые были где-то впереди), разбило, и нас некому было откапывать и спасать. В нашем полуразрушенном блиндаже творилось страшное. Посинев от истошного крика, с пеной у рта металась двухлетняя Люся, и мать не могла удержать эту кроху в руках. Рядом на бесконечной ноте ныл Вадик, а когда огненный удар — близкий взрыв встряхивал блиндаж и всех валил на землю, он так взвизгивал и кричал, как не могут кричать люди.
В блиндаже стоял непрерывный плач и стон, потому что всем казалось: подходят последние минуты, которые уже оборвали муки всех соседей с нашей улицы.
В грохоте взрывов и наших стенаниях вдруг наступила пауза, и мой младший брат Сергей сквозь всхлипы протянул: «Где же наш па-а-а-па, где-е-е…» Мать подняла над головою сжатые кулаки и истошно закричала: «Пропади он пропадом, твой папка. Пропади! Раз допустил нашу погибель здесь…»
Отец в это время воевал на Кавказе.
В той, теперь уже далекой, войне были и другие потрясения, которые не изгладились из моей памяти до сих пор. Но эти — главные. Они заставили меня вести счет земным ценностям по-другому.
Сейчас, спустя десятилетия, я всматриваюсь в свою войну и вижу, что постигал ее в несколько этапов. Хорошо помню, что последние книги «Хождения по мукам» и «Тихого Дона» дочитывал уже в первый год войны и, конечно, не мог не сравнивать прочитанное мною с тем, что творилось вокруг.
Фронт стоял за Ростовом, но в Сталинграде было много не только госпиталей, но и военных частей, уже побывавших в боях. Во дворе нашего дома стояла авточасть, которая возила в Ростов военные грузы. Шоферы возвращались из поездок усталые и мрачные, рассказывали всякие «страхи».
И все же эти рассказы очевидцев, книги и фильмы, какие я читал и видел, были не про то, что предстояло пережить. В Сталинград пришла другая война, и я не мог в ней узнать ничего из того, что уже знал. Угадывать пережитое я смог, только когда стал читать про войну Ю. Бондарева, В. Астафьева, К. Воробьева, Г. Бакланова, Г. Богомолова и В. Быкова…
Помню, дочитывая астафьевскую повесть «Пастух и пастушка», я содрогнулся от правды смерти главного героя в санитарном поезде. У него ничего не болело. Он отвернулся к стенке вагона и умер. Я знал, что на войне люди гибнут не только от пуль, осколков, умирают от тяжелых ранений, но и от пережитого.
После одной жесточайшей бомбежки, которая сменялась артиллерийским и минометным огнем, мы, все обитатели подвала, собравшиеся здесь из разбитых блиндажей, вылезли наружу, «подышать». Не вышла лишь молодая, крепкая ростовчанка из эвакуированных. Она умерла, как тот астафьевский лейтенант, прижавшись к стене…
Когда я читал богомоловского «Ивана», а потом смотрел «Иваново детство» (на мой взгляд, два разных, но равноценных художественных произведения), я уже знал, что детям нельзя быть на войне. Знал я и другое: их она губит первыми. И не только физически. Если они выживают, они живут с тяжелыми ранами в душе.