— Возможно, вы видели какую-нибудь рекламу доктора? — предположила Цыпита, а смущённый д-р Эласмо выдал:
— Лэрри! Лэрри! — углом рта. Он нынче управлял сетью скидочных стоматологических франшиз под маркой «Док Холлидей», знаменитых своим спецпредложением «ОК-Корраль Для Всей Семьи Всего За $49.95», которое на Западе рекламировалось во всех основных торговых центрах, — но когда пересекались их дорожки с Драпом, он был ширпотребным кредитным дантистом, известным всему Сан-Диего своими скрипуче гипнотическими, часто бессвязными рекламными роликами на радио и ТВ. Неким манером сейчас в оглушённую смертью память Драпа видео-образ д-ра Эласмо и замело, и он танцевал в ней пикселями, прикрывая, благословенно, что-то ещё, какую-то важную часть того, что с ним происходило в те предпоследние дни в Колледже сёрфа, но лица и то, что с ним делали, он не мог… до конца…
Было это на самом крутом отрезке кривой его падения в безответственность, либо, как он сам тогда это определял, любви, к Френези Вратс, и он по многу часов проводил на автотрассе, без толку упражняясь в попытках одурачить Порчу, у которой случился рецидив гнева, и она нанимала частных детективов присматривать за всеми подряд. Однажды, когда Драп направлялся к полосе мотелей в Анахайме, где-то на семидесяти, пересохшие ладони ломит, пульс стучится в горле, весь купается в мыслях о том, как невероятно будет снова увидеть Френези, кого ж он подмечает, сперва в зеркальце, а затем медленно нагоняет его на полосе слева, как не известного видео-зубод`ра самолично, в длинном шоколадного цвета «флитвуде», явно сам озабоченно спешит на недозволенное рандеву — блестящие глаза по сторонам пристально, отстёгивается проверить дорогу, затем вновь устремляется на Драпа, вдвоём они рвут вперёд на опасной скорости, вверх-вниз по холмам, за изгибы, виляют меж грузовиков без бортов и двинутых на всю голову автомобилистов, Драп сперва делает вид, что не видит, затем, на ощупь, кивает в ответ. Но там лишь этот бездвижный взгляд, вымораживающий в уверенности, что ему известно, кто Драп такой. Вскоре, в барах пляжных городков и сельских салунах, в рок-н-ролльных укрытиях в верховьях каньонов, где полно змей и лабораторий ЛСД, куда бы в стомильном радиусе Драп и Френези ни пытались ускользнуть на тихую минутку, с какого-нибудь столика поблизости на них непременно пялился безмолвный д-р Лэрри Эласмо, либо субъект, носящий, наподобие комбеза и вуали, его вездесущий экранный образ, зернистый, мигающий по краям… обычно в обществе загорелой и миленькой юной блондинки, которая могла или не могла быть той же, что и в прошлый раз.
Некоторым образом, по мере развития, похотливый врач-зубник наслаждался франшизой, дабы вмешиваться в жизнь и драгоценное время даже не знакомых ему людей — такого Драп, выброшенный на все эти годы на пляж у Моря смерти, по-прежнему не понимал. Док в те дни как-то умудрился оказаться уполномоченным отправлять людям, включая Драпа, формуляр, требовавший их явки к нему в кабинет в назначенное время. Взыскания за неявку не вполне прописывались — одни намёки. Место это располагалось аж в центре города, среди декораций старых кирпичных гостиниц, моряцких баров, престарелых пальм, высившихся над фонарями — голая раскидистая путаница дешёвых перегородок в выпотрошенном бывшем общественном, возможно, федеральном, здании, ныне испятнанном и разваленном, его классические колонны заретушированы набрызгом чёрного, на их уличных половинках тонкая сажа, если не считать канавок, буквы на фризе сверху давно сбиты зубилом, уже не читаются, а подниматься к нему нужно по широкому замусоренному лестничному пролёту, на котором кишмя кишат посетители, пришедшие, когда назначено, заключаются мелкие сделки на всех уровнях вверх и вниз, и огромный и гулкий цементный вестибюль, уставленный по краям геометрическими статуями, что высятся над головой, немигающе глядя вниз, как святые какой ни на есть веры, коей это здание служило.
Драп бы и забил на формуляр в почте, но ему неотступно мстилась та первая блестящая стычка на шоссе, поэтому явился он исправно и вовремя, в костюме с галстуком, однако пришлось ждать, как выяснилось — весь день, в загончике у самого вестибюля, на хлипком складном стульчике, читать нечего, кроме пропагандистских листовок да иссохших общественно-политических журналов за давно прошедшие месяцы, боясь даже выйти и поискать перекус на обед. Такому суждено было происходить снова и снова. Д-р Эласмо запаздывал всегда, временами на несколько дней, но всякий раз заставлял Драпа заполнить бланк на перенос, включая «Причину (указать полностью)», как будто виноват сам Драп. И Драпа всё больше мучила совесть — он уже стал завсегдатаем этого обезьянника, одним из толпёшки тех, кому стоматология бы точно не помешала, но они всегда оказывались кем-то ещё, никто не улыбался, нервно протискивались взад-вперёд через калитку в ограждении, стоявшем вроде барьера в зале суда, алтарного заборчика в церкви, между публичной стороной и конторским святилищем, исполненным их таинств. Иногда д-р Эласмо прокатывал столик с подносом сверкающих — почему Драпу не удавалось даже разглядеть их отчётливо, из-за низковаттного света здесь? — каких-то стоматологических приспособлений.
— Добро пожаловать в «Мир дискомфорта д-ра Лэрри», — шептал, бывало, он, шелестя бумажками. Основная доносимая тема, слишком для Драпа глубокая, всегда была про бумагу. — Этот бланк я принять не могу. Всё это нужно перезаключить. Переписать. Вы разберётесь. — Никак не кончалась, некая долгая транзакция, вроде дантизма, в валюте боли причиняемой, боли утаённой, боли отогнанной наркотиками, боли ставшей амнезией, сколько её и как часто… иногда Ильзе, гигиенист, стояла и ждала у двери в коридор, ведущий, насколько он знал, в яркую высокую комнату с крохотным оконцем наверху, в невозможном далеке, некое лезвие неба… держала что-то… что-то белое и… вспомнить он не мог…
И Драп по окончании рабочего дня вновь спускался по щербатым осыпающимся ступеням, вновь пересекал границу, незримую, но чуемую при переходе, между мирами. Только так и можно было сказать. Внутри, по тому хорошо известному адресу, которого он больше не мог вспомнить, располагался совершенно иной порядок вещей. В эти повторные, требуемые визиты ему он постепенно предъявился. Всякий раз оттуда он возвращался в НР3 менее уверенным во всём — глубоко попутавшим насчёт Френези, которую любил, но до конца не доверял ей, из-за лакун в её истории, отсутствий, которых не могла объяснить ни она сама, ни кто другой из «24квс». Кроме того, его ещё сильней сводил с ума рой апостолов, сбивавшихся вокруг него всё гуще и неистовей, пока дни морщились, а ощущение кризиса нарастало, все они совершали ту же основную революционную ошибку, олухи, радостные, тем преданней ему, чем громче он на них вопил и чем больше оскорблял.
— Да, мой гуру! Что угодно — девки, шмаль, с утёса спрыгнуть, только скажи! — Соблазнительно, особенно про утёс — но ещё больше обольщали искатели бесплатного совета.
— Драп, а если винтовку в руки взять? Мы знаем, что это неправильно, видимо, но не ведаем, почему.
Некогда он бы провозгласил: «Потому что в этой стране тем, кто у власти, насрать на любую человеческую жизнь, кроме их собственной. Это вынуждает нас вести себя гуманно — нападать на то, что режиму и тем, кто ему служит, важнее жизни — их деньги и их собственность». — Однако нынче он говорил:
— Это неправильно, потому что если берёшь в руки винтовку, Дядя берёт в руки пулемёт, а когда найдёшь наконец себе пулемёт, он уже сможет пулять ракетами, сечёте закономерность? — Между этими двумя ответами с ним что-то произошло. Он по-прежнему проповедовал гуманную революцию, но, похоже, как-то мрачно истощился, лишился надежд, на всех рявкал, потом извинялся. Если кто-то и засёк эту перемену, для разницы было уже слишком поздно. Они все валили вверх по долине к Рексу на Лас-Налгас, как утята в поисках мамаши. Прибой, спрятанный где-то в тумане, не столько разбивался о камни, сколько обваливался сам на себя, влажно вновь и вновь. Хоть Рекс там и жил, на этих сборищах он больше не появлялся, окончательно утрясши свои планы улететь в Париж и там вступить в останки Вьетнамской фракции Четвёртого интернационала.
— Ничего не выйдет, — говорил ему Драп, — ты же англо, кто будет тебе доверять?
— Любой, наверно, кто способен быть выше вот такой расистской хуеты. — Некогда почтительный, ныне Рекс всё больше озлоблялся на своего протеже, который вышел совсем не тем, на что он надеялся. Хоть чистотой Рекс бы этого называть и не стал, он всё равно рассчитывал, что у Драпа будет больше мысли, меньше барахтанья в повседневном. Сам Рекс рассматривал Революцию как некое прогрессирующее воздержание: сперва отказываешься от кислой и шмали, затем от табака, спиртного, сластей — всё время укорачиваешь себе сон, обходишься меньшим, расстаёшься с любимыми, избегаешь секса, через некоторое время уже даже не мастурбируешь — поскольку внимание врага всё больше концентрируется, ты отказываешься от приватности, свободы передвижений, доступа к деньгам, тебе всегда угрожающе светит тюрьма и последние разновидности абстиненции от какой бы то ни было жизни, вовсе свободной от боли.
— Как-то пессимистично, — заметил Драп.
— Я вот не вижу, что ты от чего-то отказываешься, — ответил Рекс, и это, для них обоих, казалось, стало ясным признаком того, что судьбы их расходятся. Рекс когда-то имел этот «порше-911», красный, как вишенка в коктейле, его любимое игрушечное создание, лучшая маскировка, личный наперсник, не только, фактически, чем машина может для мужчины быть, и честно будет сказать, что у Рекса имелось хорошенькое эмоциональное, а также финансовое капиталовложение — он, вообще-то, и не чурался бы слова «отношения». Машину он звал Бруно. Знал, где находятся все до единой ночные автомойки в четырёх округах, засыпал на спине под его брюшной прохладой, вместо подушки пластмассовый ящичек с инструментами, и спал так всю ночь, и даже, далеко не раз, в ароматном нефтяном сумраке, совал своё пульсирующее мужское естество в какой-нибудь развальцованный хромированный диффузор карбюратора, пока машина урчала на холостом ходу, и с чувствительным тщанием регулировал пульсацию вакуума, чтоб совпала с его собственным ускоряющимся ритмом, пока мужчина и машина вместе не воспаряли к вершинам доселе невообразимого блаженства…