Вино из одуванчиков — страница 30 из 40

Один шаг и одно эхо.

Жалобным голоском она спросила у оврага:

– Полицейский Кеннеди, это вы?

Сверчки замолчали.

Сверчки слушали. Ночь прислушивалась к ней. Ради разнообразия все далекие луга и близкие деревья в летней ночи прекратили двигаться. Лист, куст, звезда, трава на лужайке прекратили трепыхаться и прислушивались к сердечку Лавинии Неббс. И может, за тысячу миль, в краю, где нет ничего, кроме локомотивов, на пустынном полустанке, одинокий странник, читающий темную газету при свете единственной лампочки, поднимет голову, прислушается и подумает: «Что это было?» И решит: «Всего лишь сурок, стучит лапкой по полому стволу». А это на самом деле Лавиния Неббс, стук сердца Лавинии Неббс.

Тишина. Тишина летней ночи, разлитая на тысячу миль, как белесое призрачное море.

Скорее, скорее! Она спускалась по ступенькам.

Бегом!

Она услышала музыку. Безумную, сумасбродную. Услышала, как ее ударил мощный вал музыки. В страхе и смятении она побежала и на бегу осознала, что некий закоулок ее разума сгущает краски, заимствуя их из партитуры к чьей-то бурной личной драме, и музыка подталкивает и подгоняет ее, на высоких, пронзительных тонах, быстрее и быстрее, подхлестывая и торопя, все вниз и вниз, в провал оврага.

– Еще немного, – молилась она. – Сто восемь, девять, сто десять ступеней! Дно! Теперь бегом по мосту!

В этот миг белого ужаса она повелевала своим ногам, рукам, туловищу и страху, распоряжалась всем своим естеством. Она мчалась над ревущими водами реки, по гулким, бухающим, зыбким, как живым, шатким доскам моста, преследуемая грохочущими шажищами у нее за спиной, за спиной! Нагоняемая музыкой, клокочущей и пронзительной.

Он гонится за мной. Не оглядываться, не смотреть! Если ты его увидишь, то остолбенеешь от страха. Беги, только беги!

Она пробежала по мосту.

О боже, боже! Прошу, умоляю, дай мне взбежать на холм. Теперь вверх по тропе, между холмами, о боже, как же все темно и далеко. Что толку кричать. Все равно я не могу кричать. Вершина тропы. Улица. О боже, защити. Если я живой доберусь до дому, то ни за что больше не выйду одна. Какая же я дура! Это надо признать. Я – дуреха. Я не понимала, что такое ужас, но если ты позволишь мне дойти до дому, то отныне я без Элен, без Франсин – ни шагу! Вот наша улица. Перехожу улицу!

Она перебежала улицу и помчалась по тротуару.

О боже, веранда! Мой дом! О боже, дай мне успеть зайти в дом и запереться на ключ, и я в безопасности!

И тут… что за глупость… она заметила… на кой черт, она заметила, мимоходом, впопыхах, впопыхах… но промелькнул… на перилах веранды, недопитый стакан лимонада, оставленный ею целую вечность назад, в прошлом году, вечером! Стакан невозмутимо покоился на перилах… и…

Она услышала свои неуклюжие шаги на веранде и прислушалась, и почувствовала, как ее ключ царапает и терзает замок. Она услышала стук своего сердца. Услышала вопль своего внутреннего голоса.

Ключ подошел.

Отворяй дверь, шевелись, шевелись!

Дверь отворилась.

Теперь – внутрь. Захлопни дверь!

Она захлопнула дверь.

– Теперь запри, запри на ключ, на засов! – жалостливо задыхалась она. – Крепко-накрепко!

Дверь заперта на замки и засовы.

Музыка оборвалась. Она снова услышала свое сердцебиение, которое постепенно сливалось с тишиной.

Дома! О боже, дома, в безопасности. Дома, цела и невредима, жива-здорова! Она сползла по двери. Жива, жива. Буду сидеть дома, о, слава богу, дома, цела, уцелела. Никогда больше не выйду из дому ночью. Буду сидеть дома. Никогда больше не пойду оврагом. Жива, жива, жива и у себя дома. Ах, как же мне хорошо, хорошо! Жива! У себя дома, невредима, дверь заперта. Постой-ка.

Выгляни в окно.

Она выглянула.

И вовсе там никого нет! Ни души. Никто за мной не гнался. Никто за мной не мчался. Она перевела дух и чуть не рассмеялась над собой. В самом деле. Если бы меня преследовал мужчина, он бы меня настиг! Не так уж быстро я бегаю… ни на веранде, ни во дворе никого нет. Какая ж я глупая. Я ни от чего не убегала. Этот овраг не опаснее любого другого места. То же самое. Здорово же быть дома. Дом – доброе, теплое местечко, нигде не бывает так хорошо.

Она потянулась к выключателю и замерла.

– Что? Что? – спросила она. – Что такое?

У нее за спиной, в гостиной, кто-то прокашлялся.

XXV

– Ну, что ты будешь делать, они все портят!

– Не принимай близко к сердцу, Чарли.

– О чем будем говорить сегодня? Про Неприкаянного говорить не имеет смысла, раз его даже нет в живых! Больше не страшно!

– Не знаю, как ты, Чарли, – сказал Том, – а я пойду к Летней резиденции Зимы, сяду в дверях и буду делать вид, что он жив, и чтоб мне всю спину проморозило снизу доверху.

– Это притворство.

– Холодом надо запасаться при каждом удобном случае, Чарли.

Дуглас не прислушивался к Тому и Чарли. Он смотрел на дом Лавинии Неббс и почти что разговаривал сам с собой.

– Прошлой ночью я был там, в овраге. Я видел. Все видел. По дороге домой я срезал угол и видел стакан с лимонадом на перилах веранды, полупустой. Мне еще подумалось, не выпить ли его. Ведь я люблю лимонад. Я был в овраге, посреди всего этого.

Том и Чарли, в свою очередь, пренебрегали Дугласом.

– Если уж на то пошло, – сказал Том. – Не очень-то верится, что Неприкаянный окочурился.

– Ты ведь был здесь утром, когда «Скорая помощь» вытаскивала этого несчастного на носилках?

– Конечно, – сказал Том.

– Так это и был Неприкаянный, тупица! Читай газеты! Спустя долгих десять лет Лавиния Неббс проткнула его подвернувшимися под руку швейными ножницами. По мне, так лучше бы она занималась своим делом.

– А ты бы хотел, чтобы она разлеглась, а он бы ее придушил?

– Нет, но она по крайней мере могла же выскочить из дому и побегать по улице с криками «Неприкаянный! Неприкаянный!», чтобы дать ему шанс смыться. До вчерашней ночи в нашем городе еще водилось что-то стоящее, а теперь мы превратились в ванильный творожок.

– Повторяю последний раз, Чарли: сдается мне, Неприкаянный жив. Я видел то лицо, ты видел то лицо, Дуг видел то лицо; видел же, Дуг?

– Что? А, да, видел, видел.

– Все видели его лицо. Теперь скажите мне: как, по-вашему, было оно похоже на Неприкаянного?

– Я… – сказал Дуглас и запнулся.

Солнце секунд на пять потускнело.

– Ну и дела… – прошептал наконец Чарли.

Том ждал, улыбаясь.

– Он совсем не был похож на Неприкаянного, – выдохнул Чарли. – Он был похож на человека.

– Вот именно, обычного, заурядного человека, который и мухи бы не обидел, Чарли, даже мухи! Самое меньшее, на что способен Неприкаянный, если он Неприкаянный, так это быть похожим на Неприкаянного, правда же? А этот был похож на продавца сладостей напротив кинотеатра «Элит» перед вечерним сеансом.

– Как ты думаешь, кто он был? Бродяга, которого занесло в наш город? Он забрался в дом, приняв его за заброшенный, а тут мисс Неббс его и зарезала?

– Скорее всего!

– Постойте-ка. Никто из нас не знает, как должен выглядеть Неприкаянный. Фотографий нет. Все, кто его видел, мертвы.

– Ты знаешь, и Дуг знает, и я знаю, как он выглядит. Он высокий, так ведь?

– Конечно…

– И бледный, правильно?

– Да, бледный.

– И худющий, как скелет, и носит длинные черные волосы, так?

– Я так всегда и говорил.

– И большие навыкате зеленые глазищи, как у кота?

– Вылитый он.

– Ладно, – фыркнул Том. – Вы видели того бедолагу, которого вынесли из дома мисс Неббс пару часов назад. Какой он был из себя?

– Коротышка, краснолицый, полноватый, волосы редеющие, и, главное, он был рыжий. Том, ты попал в самую точку! Давай! Зови ребят! И расскажи им все, как только что рассказывал мне. Неприкаянный не издох и этой ночью будет рыскать по всей округе.

– Да, – сказал Том и вдруг замолчал и призадумался.

– Том, ты мировой парень. Котелок у тебя варит как надо. Никто бы из нас не смог вот так спасти положение. Лето с этой самой минуты было обречено на провал. Ты же, ни дать ни взять, тот мальчик, который заткнул прохудившуюся плотину пальчиком. Так что еще есть надежда на август. Эй, парни!

И, заверещав, Чарли стремглав умчался, покачивая руками, как крыльями.

Том, побледнев, стоял на тротуаре напротив дома Лавинии Неббс.

– Ну и ну! – прошептал он. – Что же я наделал!

Он повернулся к Дугласу.

– Ты слышал, Дуг, что я только что натворил?

Дуглас глазел на дом, шевеля губами.

– Я был там прошлой ночью, в овраге. Я видел Элизабет Рамзелл. Я проходил мимо этого дома прошлым вечером и видел стакан с лимонадом на перилах. Всего лишь прошлой ночью это было. Я мог бы, пожалуй, выпить этот лимонад… Ведь мог же…

XXVI[23]

Она ходила с метлой или совком, тряпкой или половником. По утрам можно было видеть, как она взрезает корочку пирога и гудит себе что-то под нос, днем выставляет испеченные пироги, а в сумерках собирает их уже охлажденными. Она расставляла по местам фарфоровые чашки, словно звонила в колокольчик. Она степенно, подобно пылесосу, проплывала по комнатам, искала, находила, приводила в порядок. Каждое окно у нее превращалось в зеркало, отражающее солнце. Стоило ей пройтись взад-вперед по любому саду с лопаткой в руке, как цветы распускали свои трепетные огоньки на поднятой ею теплой волне воздуха. Она почивала безмятежно и поворачивалась во сне раза три за ночь, обмякшая, как белая перчатка, в которую на рассвете возвратится проворная рука. Пробудившись, она прикасалась к людям, как к картинам, чтобы поправить их покосившиеся рамки.

А нынче?..

– Бабушка, – сказали все. – Прабабушка.

Казалось, решилась наконец большая арифметическая задача на сложение. Бабушка фаршировала индеек, цыплят, голубей, джентльменов и мальчиков. Она мыла потолки, стены, инвалидов и детей. Стелила линолеум, чинила велосипеды, заводила часы, топила печи, смазывала йодом тысячи жгучих ссадин. Ее руки взлетали вверх и вниз что-то пригладить, что-то придержать, подать бейсбольный мяч. Она взмахивала пестрыми крокетными битами, бросала в чернозем семена, прилаживала крышки на клецки и рагу, укутывала разметавшихся во сне малышей. Опускала шторы, гасила кончиками пальцев свечи, поворачивала выключатели и… увядала. Тридцать миллиардов начинаний, исполненных, доведенных до конца дел сложились и подытожились; прибавились последние десятые доли, последний нолик незаметно скакнул на место. Теперь с мелком в руке она тихонько отошла в тень за час до того, как все сотрется с доски.