Вино из одуванчиков — страница 31 из 40

– Так, так, – сказала прабабушка. – Что же мы имеем…

Без лишнего шума и суеты она обошла дозором дом, добралась наконец до лестницы и, не делая экстренных сообщений, поднялась на три пролета вверх в свою спальню, где безмолвно улеглась, как ископаемый отпечаток, под прохладные белоснежные покрывала своей постели и начала умирать.

И вновь голоса:

– Бабушка! Прабабушка!

Слух о том, что она затеяла, упал в лестничную шахту, пронесся по комнатам, вылетел из окон и дверей и разнесся по улице, обсаженной вязами, пока не достиг края зеленого оврага.

– Сюда! Сюда!

Домочадцы окружили ее ложе.

– Дайте мне просто полежать, – прошептала она.

Ее недуг нельзя было разглядеть ни в один микроскоп. Неумолимо, мало-помалу накапливалась усталость, тайно взвешивалось ее воробьиное тельце; она все больше погружалась в дрему, в сонливость, в сон.

Ее детям и детям ее детей казалось невероятным, что таким простым и непринужденным действием она способна вызвать этакий переполох.

– Прабабушка! Послушай! Это все равно что расторгнуть договор аренды. Без тебя наш дом развалится. Тебе следовало уведомить нас хотя бы за год!

Прабабушка приоткрыла один глаз. Девяносто лет спокойно взглянули на ее врачевателей, словно разводы пыли из окна под куполом дома, который быстро опустошался.

– Том?..

Мальчика отправили к ее шуршащей постели одного.

– Том, – донесся издалека ее слабеющий голос, – в Южных морях в жизни каждого человека наступает день, когда он осознает, что пора пожать руки старым друзьям, попрощаться и отплыть восвояси. Так он и поступает. И это естественно, ведь его час пробил. Так и сегодня. Иногда мы с тобой так похожи: ты тоже просиживаешь в кино с субботних утренних сеансов до девяти вечера, пока мы не посылаем папу, чтобы он привел тебя домой. Том, когда приходит твой черед и все те же ковбои стреляют в тех же индейцев на тех же холмах, значит, самое время поднять откидное сиденье и по проходу между рядами направиться к выходу без оглядок и сожалений. Вот я и ухожу, пока счастлива и всем довольна.

Следующим к ней был призван Дуглас.

– Бабушка, кто же будет следующей весной обшивать крышу?

Каждый апрель месяц с тех времен, как завелись календари, казалось, с крыши доносится дробь дятла. Ан нет, оказывается, это прабабушка, неизвестно как перенесенная в поднебесье, распевает песенки, забивает гвозди и меняет кровельную дранку!

– Дуглас, – прошептала она, – никому не позволяй чинить кровлю, если это не доставляет им удовольствия.

– Слушаюсь.

– Вот наступит апрель, оглянись вокруг и спроси: «Кто хочет подлатать крышу?» И как только увидишь озаренное лицо, значит, этот человек тебе и нужен, Дуглас. Потому что там, на верхотуре, с крыши тебе видно, как весь город устремляется к полям, а оттуда на край света. Под тобой сверкают речка и утреннее озеро; под тобой птицы на деревьях, а над головой – свежайший ветер. Хватит и одного из этих благ, чтобы однажды весною на рассвете подвигнуть человека на покорение флюгера. В этот час ты ощущаешь такой прилив сил, что способен свернуть горы, надо только дать ему полшанса…

Ее голос сорвался на бормотание.

Дуглас заплакал.

Она снова очнулась.

– Почему ты так себя ведешь?

– Потому что, – сказал он, – завтра тебя здесь не будет.

Она развернула зеркальце от себя в сторону мальчика. Он посмотрел на ее лицо и на свое отражение в зеркале, потом опять на нее, и тут она заговорила:

– Завтра утром я встану в семь и помою уши. Сбегаю в церковь с Чарли Вудменом. Устрою пикник в Электрик-парке. Поплаваю, побегаю босиком, грохнусь с дерева, пожую мятную жвачку… Дуглас, Дуглас, как тебе не стыдно! Ты стрижешь ногти?

– Да.

– Ты же не поднимаешь крик, когда твое тело обновляется каждые семь лет, старые клетки отмирают и новые прирастают к твоим пальцам, к твоему сердцу. Ведь ты не возражаешь?

– Нет.

– А теперь пораскинь умом. Всякий, кто хранит обрезки ногтей, – дурак. Ты когда-нибудь видел, чтобы змея переживала из-за своей сброшенной кожи? В сущности, сейчас в этой постели – обрезки ногтей и змеиная кожа. Стоит на меня хорошенько подуть, и я разлечусь в пух и прах. Важна не моя плоть, что распростерта здесь, а мое продолжение, которое сидит на краю кровати и глазеет на меня, готовит внизу ужин, лежит в гараже под машиной или читает в библиотеке. Важно все новое, что произошло от меня. Я сегодня не умираю окончательно. Тот, у кого есть семья, не умрет. Я останусь с вами надолго. И через тыщу лет целый город моих потомков будет грызть кислые яблоки в тени эвкалипта. Вот мой ответ на ваши проклятые вопросы. А теперь зови остальных, да побыстрее!

Наконец большое семейство выстроилось, как на проводы в зале ожидания на вокзале.

– Ладно, – сказала прабабушка, – значит, так. Я не немощная, поэтому мне приятно видеть вас у моей постели. Итак, на следующей неделе придется наконец заняться садоводством, расчисткой чуланов, покупкой детской одежды. Поскольку та часть меня, что для удобства называется «прабабушкой», будет отсутствовать и не сможет помочь делу, то мои отпрыски, именуемые дядя Берт, Лео, Том, Дуглас и компания, должны взять ответственность на себя.

– Будет сделано, прабабушка.

– Не хочу, чтобы тут завтра закатывались «хэллоуины». Не хочу, чтобы про меня говорили сладенькие слова. В свое время я все сказала, причем с достоинством. Мне довелось отведать все яства, станцевать все танцы. Остался последний торт, которого я не попробовала, последняя мелодия, которую я не успела насвистеть. Но я не боюсь. Мне даже любопытно. Смерть не лишит меня ни единой крошки, которую я бы не распробовала и не посмаковала. Так что не горюйте обо мне. А теперь все уходите и дайте мне обрести мой сон…

Где-то тихо затворилась дверь.

– Так-то лучше.

Оставшись одна, она с наслаждением погрузилась в теплую белую горку льна и шерсти, простыней и перин, под лоскутное одеяло, пестрое, как цирковые флаги былых времен. Лежа она чувствовала себя крошечной, притаившейся, как восемьдесят с лишним лет назад, когда, просыпаясь, она уютно устраивала в постели свои нежные косточки.

«Давным-давно, – думала она, – мне снился сладкий сон, а когда меня разбудили, оказалось, что в тот день я родилась на свет. А теперь? Что же теперь?»

Она перенеслась мыслями в прошлое.

«На чем я остановилась? – думала она. – Девяносто лет… как же вернуться в тот ускользнувший сон?»

Она выпростала свою хрупкую ручку.

– Так… Да, именно так.

Она улыбнулась. Утопая в теплой снежной дюне, она прижалась щекой к подушке. Так-то лучше. Вот теперь он явился ей, вырисовываясь в памяти, спокойно и безмятежно, как морские волны, накатывающие на бесконечный, сам себя омолаживающий берег. Теперь она позволила стародавнему сну прикоснуться к ней, оторвать от снега и увлечь за собой прочь от забытой кровати.

«Внизу, – думала она, – начищают серебро, шуруют в подвале, вытирают в комнатах пыль».

Со всего дома доносились звуки жизни.

– Все в порядке, – прошептала она. – Ко всему можно привыкнуть в этой жизни, к этому тоже.

И море ее унесло.

XXVII

– Привидение! – вскрикнул Том.

– Нет, – ответил голос. – Всего лишь я.

В темную спальню, насыщенную ароматом яблок, лился призрачный свет. Могло померещиться, будто в воздухе висит литровая стеклянная банка и мерцает бесчисленными световыми хлопьями сумеречных оттенков. В этом белесом освещении глаза Дугласа священнодейственно горели бледным огнем. Он настолько загорел, что лицо и руки слились с темнотой, и его ночная сорочка казалась бесплотным призраком.

– Это ж надо! – прошипел Том. – Десятка два-три светлячков!

– Тссс, тихо!

– Зачем тебе столько?

– Нас ведь застукали ночью за чтением с фонариками под одеялом? А старую банку со светлячками никто не заподозрит. Родители подумают, ночной музей.

– Дуг, ты гений!

Но Дуг не ответил. С очень серьезным видом он водрузил мигающий светильник на ночной столик, взял карандаш и принялся что-то писать в блокноте крупными буквами и длинными строчками. При свечении то вспыхивающих, то угасающих, то вспыхивающих, то угасающих светляков его глаза мерцали тремя десятками бледно-зеленых точек, и он писал заглавными буквами десять минут, двадцать минут, выстраивал и перестраивал, писал и переписывал факты, поспешно собранные им за лето. Том наблюдал, завороженный крошечным костерком из насекомых, прыгающих и сворачивающихся в банке, пока не замер во сне на локте, а Дуглас продолжал записывать. Все это он подытожил на последней странице.


НИ НА ЧТО НЕЛЬЗЯ ПОЛОЖИТЬСЯ, ПОТОМУ ЧТО…


…вот машины, например: они разваливаются, или ржавеют, или истлевают, а то и вовсе остаются недостроенными… либо под конец жизни оказываются в гаражах…


…или вот теннисные туфли: в них не пробежишь дальше, быстрее какого-то предела, земное притяжение все равно тебя остановит…


…или трамваи: ведь трамвай, какой бы он ни был большой, всегда приходит на конечную остановку…

НЕЛЬЗЯ ПОЛОЖИТЬСЯ НА ЛЮДЕЙ, ПОТОМУ ЧТО…

…они уходят.

…незнакомцы умирают.

…те, кого ты знаешь, умирают.

…друзья умирают.

…одни убивают других, как в книжках.

…твои близкие могут умереть.


Значит!..

Он вдохнул, прижав сложенные пригоршней ладони ко рту, и стал выдыхать с медленным шипением, снова сделал вдох и заставил воздух шептать сквозь стиснутые зубы.

ЗНАЧИТ. Он дописал строку крупными заглавными буквами.


ЗНАЧИТ, ЕСЛИ ТРАМВАИ И АВТО, ДРУЗЬЯ И ПРИЯТЕЛИ МОГУТ УЙТИ НЕНАДОЛГО ИЛИ ПРОПАСТЬ НАВСЕГДА, ЗАРЖАВЕТЬ ИЛИ РАЗВАЛИТЬСЯ, ЛИБО УМЕРЕТЬ, ЕСЛИ ЛЮДИ МОГУТ УБИТЬ И ЕСЛИ КТО-НИБУДЬ, КАК ПРАБАБУШКА, КОТОРАЯ СОБИРАЛАСЬ ЖИТЬ ВЕЧНО, МОЖЕТ УМЕРЕТЬ… ЕСЛИ ВСЕ ЭТО ПРАВДА… ТОГДА… Я, ДУГЛАС СПОЛДИНГ, ОДНАЖДЫ… ДОЛЖЕН…

Но светлячки, словно загашенные его тяжелыми мыслями, плавно отключились.

«Все равно я больше не могу писать, – подумал Дуглас. – Я не буду больше писать. Не буду, не буду это дописывать этой ночью».