В два часа пополудни на мосту Согласия кордон прорван. Схватка длилась не больше пяти минут, так что я почти ничего не разглядела. Видела только, как ребята облепили со всех сторон двух полицейских и столкнули их в воду, потом толпа детей мощным потоком хлынула на мост и вмиг заполнила его. Я кричу: «Ура!» Плюю тридцатилетнему старикашке на голову. По нашим открыли огонь. Толпа подалась назад, автоматы смолкли. Слышится страшный топот — подоспела кавалерия. Конная полиция набросилась на манифестантов, толпа разбежалась. Плохи наши дела. Конники развернулись веером, пронеслись галопом по площади и очистили ее в мгновение ока. Старикашка ополоумел от восторга. Завопил что есть мочи: «Так их, так! Перебейте всех! Грязный сброд, туда ему и дорога!» Я всхлипываю. Бертран хихикает, и мне слышится его мерзкий, скрипучий голосок: «С самого начала было ясно, что этим гаденышам крышка!»
Нет сил сказать, как я его ненавижу. Я будто мертвая.
И тут — о чудо! — все изменилось в один миг. На улице Руаяль появился отряд, одетый в хаки. Армия лилипутов, детей десяти-одиннадцати лет, в полном вооружении. Толпа сейчас же расступилась.
Отряд выстроился в шеренгу и расстрелял из автоматов конную полицию. Конница редеет, бежит, конницы больше нет! Один отряд, с начала боя отрезанный от остальных формирований, пожелал сдаться. Наши его уничтожили. И правильно сделали. Взрослых жалеть нечего. Солдаты вошли на мост, где их встретили пулеметной очередью. Тогда они отступили на набережные и стали палить оттуда по правительственным войскам. Те отстреливаются. В подкрепление нашим подходят все новые отряды.
Пока все спокойно. То на одном, то на другом берегу раздается залп, тут падают несколько взрослых, там — несколько детей. К вечеру со стороны Сите заговорили пушки. Всех мучает один и тот же вопрос: сколько лет артиллеристам? Но канонада длилась недолго, минут десять. На площадь Согласия с улицы Риволи выехали танки. Войне конец. Правительство капитулировало. Завтра мне вновь будет восемнадцать. Мужчины станут ловить мой томный отсутствующий взор. На вид я буду такой неземной, но про себя буду все понимать и веселиться. Буду чувствовать: им не дают покоя мои прелести, они пожирают глазами грудь, ноги, бедра, норовят заглянуть под юбку.
На набережной, на мостах ребята, мои собратья по несчастью, встречают радостными криками близкий час освобождения. Бертран стоит рядом со мной и сладко мне улыбается. Да как он смеет?!
— Ишь развеселился! Всем известно, что ты сотрудничал со взрослыми! И можешь не сомневаться, трибунал тебя по головке не погладит. — Я словно окатываю его ледяной водой.
Лицо у него помрачнело. Глазки забегали.
— Я не сотрудничал! — протестует он. — Мне, как и многим другим, вдруг стало тринадцать лет, я оказался в положении тягостном морально и крайне шатком материально. Разумеется, я был вынужден как-то примениться к обстоятельствам. Само собой, мне и в голову никогда бы не пришло силой возвращать порядок. Об этом мы не подумали.
— Не пытайся себя обелить. Ты встал на сторону взрослых, вступил с ними в сговор. Бесполезно оправдываться. Кто носил брюки? Кто говорил, что у него физиологические особенности? Кто собирался спать с женщинами?.. И не возражай, я слышала это своими собственными ушами. Тебя интересовали только взрослые женщины, а меня ты бросил только потому, что у меня не стало груди, я все отлично помню. Вполне достаточно, чтобы тобой занялся трибунал.
Бертран перепугался не на шутку. Он защищался изо всех сил, выкручивался как мог, мол, слова, что так оскорбили и ранили меня, были им сказаны против воли, они отнюдь не выражали его истинных чувств, просто он заботился о моем благе, быть может превратно понятом… Не дослушав, я встала и вышла в гостиную, захлопнув дверь прямо у него перед носом.
Стемнело. Солнце село где-то за Сеной, тени в комнате удлинились. Пьера все нет и нет, и я волнуюсь. А вдруг его убили? Вдруг он мечется в бреду на больничной койке? Я легла на диван и принялась корить себя: как я могла не подумать об опасностях, которые подстерегали брата?.. И тут я почувствовала страшную боль в ногах, да такую, что пришлось сбросить туфли. Детское платьице затрещало на мне по всем швам. Мне опять восемнадцать.
Я вошла в спальню. Бертран посмотрел на меня с ужасом, он-то успел надеть мужскую рубашку и взрослые брюки. А я из моего детского пальтишка соорудила себе что-то вроде набедренной повязки, прикрыв живот и бедра. Все остальное выставлено напоказ.
— Смотри, Бертран, теперь я настоящая женщина. А ты ведь, кажется, любишь женщин? Смотри, какая у меня грудь, какой живот, бедра, видишь? Теперь я тебе нравлюсь?
Я подхожу почти вплотную к нему. Он боится, отворачивается, избегает смотреть мне в глаза. Я отвешиваю ему с размаху пощечину. Он хватает меня за руку, обнимает, прижимает к себе, как тогда в папочкином кабинете, он сам толком не знает, что со мной сделает. Я не отбиваюсь, не напрягаюсь, напротив, прижимаюсь к нему, засматриваю в глаза. Его душит страсть. Он выдыхает: «Жозетта, любовь моя, единственная…» Я улыбаюсь нежно и осторожно высвобождаюсь из объятий. Он глядит на меня потерянно, прерывисто сопит и не пытается удержать. Я влепляю ему вторую пощечину и спасаюсь бегством. По счастью, между нами оказывается стол, за которым он утром что-то писал. Он кидается за мной с воплем:
— Дрянь, я тебя уничтожу!
Его глаза горят злобой, но я угадываю в них и огонь желания. Не скрою, ему двадцать семь лет, и меня тоже влечет к нему. Я отчетливо произношу:
— Господин Бертран д’Алом, зачем усугублять свою вину? Завтра я заявлю о вашем сотрудничестве со взрослыми. Что, если я вдобавок скажу, что вы пытались меня изнасиловать, совратить малолетнюю?
Но он, похоже, не услышал. Мы бегали с ним вокруг стола, и на пол летели книги и безделушки. В конце концов ему в голову пришла удачная мысль — он решил зажать меня столом в угол. И случилось бы то, что должно было случиться. Мне даже не в чем было бы себя упрекнуть. У меня пылают щеки, поверьте, не от стыда и не от беготни. Я отступила к стене, наши глаза встретились, и я уже не помнила ни о какой вражде.
Бертран поймал мою руку, и я не отняла ее, но он вдруг сам отпустил меня, услышав скрип входной двери. Я побежала в прихожую, громко крича:
— Пьер! Пьер! Он пытался меня изнасиловать!
Из своего костюма Пьер сделал себе плавки. Бертран лепечет что-то о чистоте своих намерений, но Пьер, поцеловав меня, достает из-за пояса револьвер и спрашивает ласково:
— Ну что? Прикончить его?
— Нет, лучше пойдем отсюда.
Мы выходим на улицу и направляемся к Бурбонскому дворцу. По набережной прогуливаются юные мужчины и женщины. Одни одеты так же, как и мы, другие и вовсе голышом. Попадаются навстречу люди, одетые, как полагается, они глядят на нас с ненавистью, и я почему-то вспоминаю бабусю и ее жениха, ему, верно, теперь под восемьдесят. Пьер говорит без умолку, сообщает, какие у него планы на сегодня, но я слушаю его вполуха. Он предлагает пойти вместе с ним в Бурбонский дворец, у него там какие-то дела, и тут я заявляю, что устала и хочу домой.
Мы расстаемся на углу бульвара Сен-Жермен. Я возвращаюсь на набережную Вольтера, звоню.
За дверью слышатся шаги.
— Кто там?
Я подхожу вплотную к двери и смиренно отвечаю:
— Это я, Жозетта. Я одна. Открой, Бертран, пожалуйста!
Марш-бросок через Париж
Жертва, уже расчлененная, лежала в углу погреба под лоскутами мешковины, на которой проступали бурые пятна. Жамблье, начинающий седеть маленький человечек с острым профилем и лихорадочно горящими глазами, туго подвязавшись длинным, до щиколоток, передником, шаркал стоптанными башмаками по цементному полу. Время от времени он внезапно останавливался, кровь приливала к его щекам, а беспокойный взгляд устремлялся на дверь. Чтобы ожидание не было таким томительным, он взял из эмалированного таза половую тряпку и в третий раз принялся мыть еще влажный цемент, стараясь уничтожить последние следы крови, которые могли остаться от учиненной им резни. Заслышав шаги, Жамблье выпрямился и хотел было вытереть руки о передник, но его так затрясло, что он не смог этого сделать.
Дверь открылась, чтобы впустить Мартена, одного из двоих, которых ждал Жамблье. Вошедший человек, лет сорока пяти, в обеих руках нес чемоданы. Он был невысок и кряжист, в коричневом пальто, сильно поношенном и облегающем его так плотно, что сзади вырисовывались ягодицы и торчали мощные лопатки. На узком, как шнурок, галстуке была приколота крупная серебряная подкова, а на большой круглой голове сидел диковинного вида черный котелок с загнутыми полями, лоснящийся от старости. Все вместе производило впечатление опрятности и аккуратности и делало Мартена похожим на полицейского инспектора из комиксов — вплоть до густых и вислых черных усов. Приветливо подмигнув, он поздоровался с Жамблье: «Добрый вечер, хозяин», на что тот не ответил. Вслед за Мартеном вошел неизвестный — высокий детина лет тридцати, кучерявый блондин с маленькими кабаньими глазками, который тоже нес два чемодана. Незнакомец, одетый весьма небрежно, был без пальто, в помятом грязном костюме спортивного покроя и ржавого цвета свитере с высоким воротом.
— Летамбо сегодня занят, — объяснил Мартен в ответ на вопрошающий взгляд хозяина. — Вот я и попросил своего приятеля Гранжиля заменить его. Он парень честный. Можете смело на него положиться. И силенки он еще не порастратил, наш Гранжиль.
Хозяин недоверчиво разглядывал кучерявого, чьи маленькие хитрые глазки не сулили ничего хорошего.
— Ему не впервой это дело, — продолжал настаивать Мартен. — Мы с ним вместе уже работали.
— Раз вы его знаете, мне нечего сказать, — проворчал Жамблье. — Не будем терять времени. Вы и так опоздали.
Они направились в угол погреба, где под белесыми тряпками лежал какой-то бесформенный предмет. Хозяин сдернул саван, и в ярком свете электрических ламп они увидели свинью. Животное было разрублено на дюжину частей, сложенных настолько тщательно, что получилась туша, зияющая выпотрошенным брюхом. Хозяин отодвинулся, давая обоим компаньонам возможность удостовериться, что все куски на месте.