Вино парижского разлива — страница 6 из 38

монолог и дуэт Шарлотты и Вертера. Итак, горилла скинул с плеча мешок, заперся в лачуге с Луизой Меньен и вышел только на другой день часов в пять вечера. Обо всем, что происходило в течение этих двух суток за запертыми дверьми, приличнее будет умолчать. Достаточно сказать, что за это время двадцать тысяч блудниц утратили вкус к плотским утехам и посвятили себя тяжелому труду на благо ближних и помощи обездоленным. Правда, девять тысяч (почти половина) вскоре снова пленились грехом. Но в целом баланс был благоприятным. С тех пор средний прирост спасенных оставался постоянным, несмотря на падения и откаты. Можно недоумевать, почему результат не оказался более разительным, коль скоро все великое множество тел подчинялось одной душе. Однако душа прилепляется к плоти житейскими привычками, в первую очередь самыми простыми, незамысловатыми, повседневными. Пример Сабины подтверждает это. Те из ее сестер, что гуляли направо и налево, сегодня с одним, завтра с другим, и порхали с места на место, первыми пришли к покаянию. Другие же были накрепко привязаны к порочной жизни рюмочкой перед обедом, уютной квартирой, салфеткой в кольце на ресторанном столике, улыбкой привратника, сиамской кошкой, борзой собакой, укладкой волос раз в неделю, радиоприемником, портнихой, мягким креслом, партиями в бридж и, наконец, возможностью перекинуться с кем-то парой слов о погоде и модном галстуке, о кино, о любви и смерти, о сигаретах и ревматизме. Но и эти бастионы падали один за другим. Каждую неделю горилла проводил у Сабины двое-трое суток, беспрерывно, по-скотски напивался и истязал ее своим пылом, вонью и грязью. Тысячи и тысячи Сабин бросали своих сожителей, обращались к чистоте и благим делам, возвращались к старому, снова рвали с ним, раздумывали, колебались, выбирали, порывались, спотыкались, опускались и поднимались и по большей части в конце концов укреплялись в целомудрии, трудолюбии и самоотречении.

Ангелы, не помня себя от азарта, перевешивались через небесные перила и следили за ходом славной битвы; каждый раз, когда горилла переступал порог Луизы Меньен, они запевали радостную песнь. Сам Господь приходил иной раз взглянуть, что творится. Однако восторга ангелов не разделял и только усмехался да отечески осаждал их. «Ну-ну! — говорил Он. — Что тут такого? Душа как душа. То же самое происходит во всех других бедных душах, которых Я не наделил шестьюдесятью семью тысячами тел. Конечно, в данном случае борьба особенно наглядна, но это потому, что так Мне было угодно».

Ну а на улице Абревуар Сабина с напряженным вниманием отмечала все колебания в сети и вела бухгалтерию в домашней расходной книге. Когда число раскаявшихся сестер достигло сорока тысяч, она почувствовала облегчение, хотя бдительность ее не ослабла. Нередко по вечерам в семейной гостиной ее лицо озарялось лучезарной улыбкой, и Антуан Лемюрье окончательно уверялся в том, что она разговаривает с ангелами. Однажды воскресным утром Сабина вытряхивала в окне покрывало, а Лемюрье разгадывал трудное слово в кроссворде, как вдруг по улице Абревуар прошел Теорем.

— Гляди, — произнес Лемюрье, — вон идет тот сумасшедший. Давненько он не появлялся.

— Не нужно называть месье Теорема сумасшедшим, — мягко возразила Сабина. — Он великий художник!

Теорем не спеша шел навстречу судьбе, ноги провели его вниз по улице Соль, довели до Блошиного рынка за Клиньянкурской заставой. Не задумываясь о глубоком смысле случайного и считая, что бредет наугад, он очутился в Сент-Уэнском предместье, среди обитателей трущоб. Они смотрели на него с глухой враждебностью, какую питают оборванцы к хорошо одетому пришельцу, чуя в нем зеваку, охочего до живописной нищеты. Теорем прибавил шагу и, дойдя до последних хижин поселка, столкнулся с Луизой Меньен, которая несла полную лейку воды. На ней были латаное-перелатаное черное платьишко и деревянные башмаки на босу ногу. Ни слова не говоря, Теорем взял у нее лейку, проводил ее до дому и вошел вслед за нею. В хибаре стояла тишина — старик сосед поплелся на барахолку подыскать себе тарелку взамен разбитой. Теорем взял свою Сабину за руки, у них не находилось слов, чтобы попросить прощения за то, в чем каждый считал себя виноватым перед другим. Художник опустился на колени у ног любимой, она хотела поднять его, но упала на колени сама, глаза у обоих наполнились слезами. В это самое мгновение на пороге появился горилла с громадным мешком провизии за спиной — он намеревался провести с Луизой целую неделю. Молча поставил он мешок на пол, молча ухватил за шею одной рукой женщину, другой — мужчину, приподнял обоих, встряхнул, как два флакона, и задушил. Они умерли вместе, лицом к лицу, глаза в глаза. Изверг усадил бездыханные тела на стулья, сам уселся за стол, вскрыл банку печеночного паштета и высосал бутылку красного. Так он сидел до самого вечера, пил, жрал и крутил на фонографе «О чем поет златая нива». А когда стемнело, связал два трупа друг с другом и засунул в свой мешок. Выйдя из лачуги с этой поклажей, он ощутил слева в груди какое-то трепыхание, отдаленно похожее на жалость, и не поленился сорвать на окошке ближайшего фургончика цветок герани и бросить его в мешок. Долго вышагивал он широкими улицами и за час до полуночи спустился к Сене. Все случившееся всколыхнуло в нем зачатки сознания. Так что, когда на набережной Межиссери он зашвырнул мешок с трупами в воду, его вдруг осенило, что жизнь нудна и утомительна, как толстенная книга. Первым его побуждением было покончить с ней раз и навсегда, однако же у него хватило такта не топиться тут же, а дойти до улицы Лавандьер-Сент-Оппортюн и там в подворотне перерезать себе горло.

В ту же секунду, когда была задушена Луиза Меньен, все шестьдесят семь с лишним тысяч ее сестер поднесли руку к горлу и испустили дух с улыбкой на устах. Одни из них, как, например, леди Барбери и миссис Смитсон, покоятся в пышных гробницах, другие — под простыми земляными холмиками, которые очень скоро сровняет время. Сабина же похоронена на маленьком монмартрском кладбище Сен-Винсен, где ее по временам навещают родные. Душа ее, надо думать, попала в рай и в день Страшного суда радостно соединится с шестьюдесятью семью тысячами своих воскресших тел.

Перевод Н. Малевич

Вино парижского разлива

Жил в одной деревне в краю Арбуа Фелисьен Герийо, винодел, который не любил вина. А меж тем происходил он из хорошей семьи. Его отец и дед, тоже виноделы, скончались, не дожив до пятидесяти, от цирроза печени, да и из материнской родни никто никогда не отворачивался от бутылки. И надо же — такая напасть омрачила бедняге Фелисьену всю жизнь. У него были лучшие в округе виноградники и лучшие погреба. Жена его Леонтина Герийо была женщина мягкая и сговорчивая, лицом красивая и фигурой ладная, но не более, чем требуется, чтобы супругу спокойно спалось. И быть бы Фелисьену счастливейшим из виноделов, не питай он непреодолимого отвращения к вину. Каких только усилий он не прилагал, дабы избавиться от этого постыдного недостатка! Каких только вин не перепробовал в тщетной надежде, что вот наконец приоткроется перед ним заветная дверь в неведомый рай. Он пил лучшие вина с берегов Луары и Роны, все бургундские и бордоские сорта, шампанское, эльзасское и алжирское, вина сладкие и кислые, старые и молодые, игристые, красные, белые и розовые, легкие и крепленые, не пренебрег рейнскими, токайскими, испанскими и итальянскими лозами, отведал и кипрского муската, и португальского портвейна. Но каждая попытка приносила ему лишь новое разочарование. Так было со всеми винами, вплоть до родных арбуазских. Даже в самую жаркую пору, когда у добрых людей пересыхает в горле, стоило Фелисьену сделать глоток, как ему — страшно и вымолвить! — казалось, будто он хватил ложку рыбьего жира.

Роковую тайну мужа знала только верная Леонтина, знала и молчала. И вправду, как было Фелисьену признаться, что он не любит вина? Все равно что сказать: не люблю своих детей, нет, даже хуже — ведь случается, отец ненавидит родного сына, но никогда не бывало в краю Арбуа такого, чтобы кто-нибудь не любил выпить. Это было проклятие Господне — не иначе как за страшные грехи, злая шутка природы, какой-то врожденный изъян — о таком и помыслить не может нормальный пьющий человек. Можно не любить вареную морковь, пареную брюкву, тертый хрен, молочную пенку. Но не вино. То же самое, что не любить воздух, которым дышишь, — оба одинаково необходимы для жизни. Ясно поэтому, что никоим образом не из ложной гордыни, а просто-напросто от стыда наш Фелисьен Герийо…

Вроде бы недурно выходила у меня эта питейная история. Но что-то она мне вдруг прискучила. Не те сейчас времена, да и к местам этим не лежит у меня душа. Нет, решительно, прискучило мне это все, а писать историю, которая прискучила, — все равно что Фелисьену Герийо выпить стакан вина. И не маленький я уже — пить рыбий жир. Поэтому оставлю-ка я эту историю. Хотя, по правде говоря, с Фелисьеном Герийо могло приключиться много смешного и грустного, трогательного и трагического, но кончилось бы все непременно хорошо, и в финале лилось бы рекой доброе арбуазское вино. Вот, например, представляю себе такую сцену: идет Фелисьен Герийо, покачиваясь из стороны в сторону, дабы ввести в заблуждение земляков, а те, без тени сомнения, дивятся и уважительно прищелкивают языком, и кто-нибудь один обращается к остальным, выражая общее мнение:

— Нет, вы посмотрите только. Не иначе как запил наш Фелисьен, а ведь парню и тридцати еще нет! Оно, конечно, и папаша-то его, Ашил Герийо его звали, тоже пил, ох как пил! Да что я вам рассказываю, вы ж и сами его знали. Кто-кто, а Ашил Герийо не конфетками баловался, это вам всякий скажет. А ведь никогда с копыт не валился, всегда на ногах держался. Вот что значит настоящий винодел! Настоящий мужчина! Питух настоящий, чего там! Так вот, папаша-то его, Ашил Герийо, уж на что был питух, всем питухам питух. Мужчина, ничего не скажешь! Папаша-то, говорю, Герийо, я вам про Ашила толкую, не про отца его, старого Огюста, деда Фелисьенова, стало быть, нет. То есть тот тоже был выпить не дурак. Но я-то про Ашила, ну как же, Ашил Герийо, что отдал Богу душу лет пятнадцать тому, еще в тот год жарища стояла — не приведи Господь, и блох было видимо-невидимо, так кишмя и кишели, замучили насмерть и людей, и скотину… Ну, помните, помните, тогда еще Клодетта подпоила жандармов, что приехали разбираться с кобылой Пануйо. Жюль Пануйо, тоже, к слову сказать, питух хороший, всех бы нынешних перепил, ей-же-ей. Они с нашим Ашилом дружки были — водой не разольешь, а уж весельчаки оба! Раз нарядились чертями да такого нагнали страху на служанку нашего кюре… Нет уж, не буду я вам про это рассказывать, животики ведь надорвете со смеху, а чего это мне вас задарма смешить, вот если по бутылочке бы с носа… Ну ладно, я-то вам про папашу Герийо, про Ашила, сколько ж это ему было, когда начал он горькую пить… Посчитать-то проще простого, родился он через два дня после моего папаши, ну да, их, стало быть, и в солдаты забрили вместе, так вот, говорил он нам как-то раз, папаша-то мой, мы тогда, помню, сидели, трепались, как вы теперь говорите, о том о сем, когда бишь это было, лет десять назад, вот-вот, десять лет тому. Ну как же, дед мой двоюродный Глод-Пьер жив еще был,