Вино парижского разлива — страница 9 из 38

Я, по правде говоря, сути разговора не уловила. Голос Бертрана звучал для меня чудесной музыкой. Я дивилась его самообладанию и не понимала, как ему удается так трезво мыслить, так логично и непринужденно рассуждать. Для меня, например, не существовало ничего, кроме нашей любви. Я смотрела на моего Бертрана с таким обожанием, что, наверное, выглядела глуповато, а когда его взгляд встречался с моим, чувствовала себя на седьмом небе. Крупный хрящеватый нос, рот сердечком, крошечный подбородок, залысины на лбу, хотя ему только-только исполнилось двадцать семь, — я не могла на него наглядеться. И представляла себе его плечи, грудь, живот, мне почему-то казалось, что он весь покрыт густыми черными волосами, и одна лишь мысль о соприкосновении с этой мохнатостью пугала меня и наполняла блаженной дрожью.

После ужина Бертран попросил моей руки. Мама с бабусей прослезились от умиления. Пьер постарался быть любезным, но я видела, что он огорчился. А папочка поцеловал меня в лоб, произнес прочувствованную речь и, не преминув убедиться, что все на него смотрят, украдкой смахнул слезу.

А мне вдруг стало грустно — домашние так пылко делили со мной мое счастье, что от него почти ничего не осталось. Но грусть моя скоро прошла. Перед тем как Бертрану уйти, мы опять оказались наедине в папочкином кабинете. Бертран обнял меня за талию, тесно прижался ко мне и, целуя, раздвинул языком мои губы. От кузины Андре, которую держали не в такой строгости, я знала, как целуются, но что это такое потрясающее ощущение — не ждала.

Назавтра был самый счастливый день в моей жизни. Испытаю ли я еще когда-нибудь такой восторг души и всего существа, такое блаженное слияние с потоком жизни, что подхватил тебя и несет с бережной нежностью?

Утром Бертран прислал цветы. Около полудня позвонил. «Жозетта, дорогая… любимая… сокровище мое ненаглядное… моя невеста. Мне словно снится чудный, сказочный сон, я вас обожаю!» — говорил он мне. Я слушала, замирая от волнения, и повторяла в трубку: «И я, Бертран, и я…» Мне было так неловко, мои слова могла услышать прислуга, уж она наверняка подслушивала. Все же я пробормотала: «Бертран, любовь моя». Наконец он предложил зайти за мной вечером, часов в пять, и, если мама позволит, повести меня на прогулку в Булонский лес.

За обедом у нас царило необычайное оживление, одна я оставалась равнодушной. Даже родителей трясло как в лихорадке. Пьер посматривал на них с тревогой и любопытством. Бабуся — та попросту сбрендила: заговаривалась, взвизгивала, размахивала руками. Посреди обеда она вдруг бросилась звонить подруге, у которой зять был в парламенте. В столовую доносились ее крики: «Алло! Алло! Нужно, обязательно нужно голосовать „за“! Другой такой возможности поднять дух нации не будет!» Когда она вернулась, глаза у нее были безумные. Согласно полученной информации, надежды на то, что закон примут, оставалось все меньше и меньше. Для бабуси новость была убийственной, я же пропустила ее мимо ушей, будто речь шла об очередной смене правительства. Как это я не почувствовала, хотя бы смутно, какая опасность подстерегала нас в тот день? Любящее сердце должно было ее предугадать. Правда, никто из нас не понимал тогда истинного значения предстоящих событий. Как ни ратовала бабуся за двойной год, никакой конкретной выгоды для себя она не ждала.

Ровно в пять Бертран зашел за мной. Я надела канареечный костюм с белой меховой опушкой, и мой утонченный вкус привел Бертрана в восторг. Мы прошли по улице Сен-Клу к Булонскому лесу, миновали озера и углубились в чащу. Погода стояла чудная, почти летняя, но листики были еще клейкими, нежно-зелеными. Бертран говорил со мной так изысканно, так деликатно, называл такими восхитительными ласковыми именами! Я трепетала от одного лишь звука его глуховатого, словно бы бархатного голоса. Мы удалились от озер, гуляющие попадались все реже, впервые я могла не таясь говорить о том дивном счастье, что переполняло меня со вчерашнего вечера. Когда я не находила нужного слова, он склонялся ко мне, и мы целовались. Мы шли уже не по тропинке, а прямо по траве, пока не остановились наконец в густой тени деревьев. Поцелуй наш длился долго-долго. Потом Бертран сказал, что любовь, по его мнению, прежде всего — слияние душ, ну и тел, конечно, тоже. Его рука скользнула мне под блузку, коснулась левой груди, потом правой, расстегнула пуговку… Он снова поцеловал меня. Если бы он захотел, я бы на все согласилась, но он ни о чем таком не попросил.

Вечером за ужином, вопреки моим опасениям, никто ничего не спрашивал о нашей с Бертраном прогулке. Папочки еще не было, он задержался в министерстве и позвонил, чтобы его не ждали ужинать. Мы снова говорили о двойном годе. Со второй половины дня в парламенте начались дебаты. Депутат от коммунистов выступил против законопроекта, который, по его мнению, при нынешней экономической ситуации в стране является отвлекающим маневром и не приведет ни к каким результатам, разве что утешит нескольких престарелых кокеток. Бабуся метала в адрес коммунистов громы и молнии. Она то и дело бегала звонить, и к концу ужина от возбуждения ее просто трясло. Мама и Пьер не на шутку встревожились.

— Успокойся, бабуся, чего ты так разволновалась? — уговаривал ее Пьер. — Ну объявит правительство, что в году теперь двадцать четыре месяца, ну сможешь ты говорить, что тебе тридцать четыре, а дальше-то что? На самом деле все останется по-прежнему.

— Человеку всегда столько лет, на сколько он выглядит, — поддержала Пьера мама.

— Нет, — отрезала бабуся. — Человеку всегда столько лет, сколько есть.

После ужина я ушла к себе в комнату. Долго сидела на кровати и читала Поля Жеральди. Прекрасные стихи! Раздеваясь, я разглядывала себя в зеркале и, радуясь близкому счастью, улыбалась своему отражению.

На следующее утро сквозь сон я услышала в доме какой-то шум и суматоху. Едва я открыла глаза, ко мне в комнату вошли родители. Папочку я узнала сразу, хотя волосы и усы у него почернели, а костюм болтался на нем, как на вешалке. Со вчерашнего дня он не сильно помолодел и в общем-то почти не изменился. Зато мама — мама просто преобразилась, я бы ни за что не узнала ее. Молодая цветущая женщина двадцати двух лет со свежим, юным лицом протягивала ко мне руки. Следом за родителями, пританцовывая, влетела бабуся и воскликнула с заливистым хохотом:

— Взгляни-ка, дорогуша, твоей бабусечке тридцать четыре года!

Бабусечка-то и удивила меня больше всех. Высокая, стройная, с легкой походкой — я и не подозревала, что она так хороша собой. Честно говоря, эта красавица ни лицом, ни фигурой не напоминала ту молодящуюся старушку, чьи не по возрасту яркие наряды и подведенные глазки всегда производили несколько комический эффект. Я еще ничего не успела сообразить, как все трое, сгрудившись у моей постели, принялись целовать меня, оглушая своей трескотней.

«Деточка моя ненаглядная», — щебетала мама. «Внученька, крошечка», — вторила ей бабуся. И вдруг я увидела, какие маленькие руки у меня и какие большие у них. Тут до меня дошло. Я вскрикнула от ужаса и разрыдалась. А они засмеялись еще громче, стали тискать меня, целовать, тормошить, как будто я могла разделить их радость! «Не плачь, масенькая, — уговаривала мама, — а не то придет злой волчище!» — «Счастливица, — говорил папочка, — до чего же, наверное, здорово опять оказаться ребенком!»

Как они меня достали со своим дурацким весельем! Их глупость приводила меня в бешенство. Я вырвалась от них, мне хотелось, чтобы они ушли, оставили меня в покое, но что значат для взрослых слезы девятилетней девочки! Наконец пришел Пьер, он стал мальчиком лет двенадцати — его я узнала без труда, я видела его таким и раньше. Мрачный, рассерженный, он оттолкнул от кровати маму и сказал тонким голосом, но на удивление твердо и властно:

— Оставьте Жозетту в покое, вы уже довели ее. Ей сейчас не до смеха, мне тоже. Отстаньте от нас.

— Пьеро, — проговорила мама, — малышок мой милый…

— Что-о?! Никаких «малышков»! Идите-ка отсюда!

Взрослые удалились, снисходительно улыбаясь. Пьер сел ко мне на кровать, и мы поплакали.

— Как думаешь, Бертран д’Алом будет любить меня по-прежнему? — спросила я.

— Не знаю. Надеюсь. Сколько ему теперь, тринадцать?

— Ой, да, я об этом и не подумала. Ему тринадцать, а мне девять. Ведь правда, разница невелика?

Пьер взглянул на меня с такой тревожной нежностью, что я испугалась.

— В конце концов, почему бы и нет? Бывают случаи и похуже.

Он признался, что влюблен в женщину тридцати четырех лет, которой теперь, должно быть, семнадцать. Еще вчера они вместе ходили в кино и целовались в темноте.

— А теперь конец всему. Что ей двенадцатилетний мальчишка? И вообще все переменилось. Муж у нее старый ревматик с седой бородой. Теперь он молод и, наверное, красив, естественно, она будет любить его.

— И все-таки ты должен попробовать.

— Чтобы она надо мной посмеялась? Нет, я не желаю ее видеть. Вернее, не желаю, чтобы она увидела меня. Сама посуди: она взрослая, а я ребенок, нечто среднее между человеком и комнатной собачкой, существо, которое никто не принимает всерьез. На меня всегда можно цыкнуть, меня можно оскорбить, ударить, мне даже собственных мыслей иметь не положено, я ж — беспечное дитя, по выражению нашего милого папочки! Старый пень, старый осел! Ах успех, ах честь и слава знаменитого адвоката! Поверь, он не изменился, хоть и помолодел на тридцать лет. Думаешь, что его радует во всей этой катавасии? Может, молодость? Да он о ней и не вспомнил. «Мне двадцать девять лет, а я уже состою в коллегии адвокатов, я — крупный деятель, офицер Почетного легиона» — вот чему он радуется.

Для полного счастья ему не хватало одного — чтобы я снова стал ребенком. Я опять в его власти, и он это знает. Сейчас вот он целует меня, смотрит умильно, как людоед на будущий завтрак, и говорит: «Ну, мой милый мальчик, теперь ты снова в стране золотых грез и невинных забав». Мерзавец! Да как он смеет! Говорит, а у самого в глазах такое злорадство! Но он понял, что я его раскусил, смутился вроде, обиделся. Попомни мое слово — не пройдет и недели, как он придерется к чему-нибудь и ударит меня.