Виноваты звезды — страница 26 из 38


Мы добрались до кровати – мою свободу несколько сковывал кислородный баллон с трубкой, но я все равно смогла забраться на Гаса сверху, стянуть с него рубашку и попробовать на вкус пот на его ключице, прошептав в кожу:

– Я люблю тебя, Огастус Уотерс.

При этих словах он немного расслабился подо мной. Гас потянул с меня футболку, но запутался в канюле. Я засмеялась.

– Как ты это делаешь каждый день? – спросил он, пока я освобождала футболку от трубки. Мне пришла в голову идиотская мысль, что мои розовые трусы не сочетаются с фиолетовым лифчиком. Можно подумать, мальчишки вообще замечают такие вещи. Забравшись под покрывало, я стянула джинсы и носки и смотрела, как танцует одеяло, под которым Огастус снимал джинсы, а затем и ногу.

* * *

Мы лежали на спине рядом друг с другом, до подбородка укрывшись одеялом, и через секунду я коснулась его бедра и провела пальцами вниз по культе, заканчивавшейся плотной, в рубцах, кожей. На секунду я задержала там руку. Он вздрогнул.

– Больно? – спросила я.

– Нет, – ответил он.

Он перевернулся на бок и поцеловал меня.

– Ты такой красивый, – сказала я, не отпуская его ноги.

– Я начинаю думать, что ты фетишистка ампути, – ответил он, целуя меня. Я рассмеялась.

– Я фетишистка Огастуса Уотерса, – сказала я.


Весь процесс оказался абсолютной противоположностью тому, чего я ожидала: и медленный, и терпеливый, и тихий, и без особой боли, но и без особого экстаза. Было много проблем с презервативом, которые вызвали у меня легкое раздражение. Спинка кровати осталась целой, криков не было. Честно признаюсь, это было самое долгое время, которое мы провели вместе не разговаривая.

Только одно получилось в полном соответствии с шаблоном: потом, когда я лежала щекой на груди Огастуса, слушая, как бьется его сердце, он сказал:

– Хейзел Грейс, у меня буквально слипаются глаза.

– Это злонамеренная эксплуатация буквальности! – заявила я.

– Нет, – ответил он. – Я что-то очень устал.

Голова Огастуса склонилась на сторону, а я лежала, прижавшись ухом к его груди, слушая, как легкие в глубине настраиваются на ровный ритм сонного дыхания.

Через некоторое время я встала, оделась, оторвала листок для записей с эмблемой отеля «Философ» и написала Гасу любовное письмо.

Дражайший Огастус,

Твоя Хейзел Грейс.

Глава 13

На следующее утро, в наш последний день в Амстердаме, мама, Огастус и я прошли полквартала от гостиницы до Вондельпарка, где заглянули в кафе возле Музея национального голландского кино. За чашкой латте, который, как объяснил нам официант, голландцы называют неправильным кофе, потому что в нем больше молока, чем кофе, мы сидели в кружевной тени огромного каштанового дерева и в подробностях пересказывали нашу встречу с великим Питером ван Хутеном. Мы сделали историю забавной. Я считаю, у нас все-таки есть выбор в этом мире – например, как рассказывать несмешные истории. Нашу мы превратили в юмореску. Огастус, развалившись на уличном стуле, притворялся ван Хутеном с заплетающимся языком, который не в силах подняться из кресла, а я встала, чтобы показать себя – хорохорящуюся и распираемую мачизмом.

– Поднимайся, старый жирный урод! – крикнула я.

– Разве ты называла его уродом? – удивился Огастус.

– Ты реплику не задерживай, – сказала я.

– Я н-не урррод, с-с-сама ты носотрубная.

– Ты трус! – зарычала я, и Огастус расхохотался, выйдя из образа. Я села. Мы рассказали маме о доме Анны Франк, не упоминая о поцелуе.

– А потом вы вернулись к ван Хутену? – спросила мама.

Огастус не дал мне ни секунды покраснеть.

– Нет, посидели в кафе. Хейзел меня немало порадовала юмором одной диаграммы Венна. – Он взглянул на меня. Боже, как хорош этот парень!

– Прелестно, – сказала Гасу мама. – Слушайте, я отправляюсь на прогулку и даю вам возможность пообщаться. Может, потом решимся на экскурсию по каналам.

– Гм, ну хорошо, – ответила я. Мама оставила под блюдцем банкноту в пять евро, поцеловала меня в макушку и прошептала: «Я тебя люблю-люблю-люблю», то есть на два «люблю» больше, чем обычно.

Гас показал на бетонный пол, где перекрещивались и расходились тени от ветвей.

– Красиво, правда?

– Да, – согласилась я.

– Какая хорошая метафора, – пробормотал он.

– Неужели? – спросила я.

– Негативное отображение вещей соединяется ветром и тут же расходится, – пояснил он.

Мимо нас бежали трусцой, проезжали на велосипедах или на роликах сотни людей. Амстердам – город, созданный для движения и деятельности, город, где лучше не ездить на машине, поэтому я не могла не чувствовать себя исключенной из Амстердама. Но, Боже, как тут было красиво – ручей, пробивший себе путь вокруг огромного дерева, цапля, спокойно стоявшая у кромки воды, выискивая завтрак среди миллионов лепестков вязов, плававших в воде…

Огастус ничего не замечал, заглядевшись, как движутся тени. Наконец он сказал:

– Я могу смотреть на это целый день, но мы должны вернуться в гостиницу.

– А время у нас есть? – спросила я.

Он печально улыбнулся:

– Если бы.

– Что стряслось? – спросила я.

Он кивнул назад, на отель.

Мы шли молча, Огастус на полшага впереди. Я не решалась спросить, есть ли у меня причины бояться.

Есть одна штука под названием иерархия потребностей Маслоу. Абрахам Маслоу прославился теорией, что сперва надо удовлетворить одни потребности, прежде чем появятся другие. Вот как это выглядит:



Удовлетворив потребность в пище и воде, вы переходите к следующей группе – к безопасности, затем к другой, и так далее. Важно здесь то, что, согласно Маслоу, пока не удовлетворены физиологические потребности, человек не в состоянии даже думать о безопасности или любви, не говоря уже о самореализации, которая, видимо, начинается, когда вы занимаетесь искусством или размышляете о морали или квантовой физике.

Согласно Маслоу, я застряла на втором уровне пирамиды, неспособная доверять своему здоровью и соответственно не имеющая возможности посягнуть на любовь, уважение, искусство и так далее, что, конечно, полная фигня и вранье. Желание заниматься искусством или ломать голову над философскими проблемами не исчезает, когда вы заболеваете. Оно лишь претерпевает изменения в связи с болезнью.

Пирамида Маслоу как бы намекает, что я менее человек, чем другие, и большинство людей с этим согласны. Но не Огастус. Я всегда думала – может, он влюбился в меня, потому что переболел раком. И только сейчас мне пришло в голову, что он по-прежнему может быть болен.


Мы пришли в мой номер, в Кьеркегор. Я села на кровать, ожидая, что Огастус сядет рядом, но он опустился в низенькое пыльное кресло с пейсли. Ну и рухлядь! Сколько ей может быть лет? Пятьдесят?

Пинг-понговый шарик в основании горла у меня затвердел, когда Гас вытащил сигарету из пачки и сунул в губы. Он откинулся на спинку и вздохнул.

– Перед тем как ты попала в интенсивную, я впервые почувствовал боль в бедре.

– Нет, – сказала я. Паника накатывалась, словно вминая меня в асфальт.

Он кивнул:

– Я сходил на позитронное сканирование.

Он замолчал, выдернул сигарету изо рта и стиснул зубы.

Немалую часть своей жизни я посвятила стараниям не расплакаться перед теми, кто меня любит, поэтому я понимала, что делает Огастус. В таких случаях стискиваешь зубы, смотришь в потолок, говоришь себе: если они увидят твои слезы, им будет больно и ты превратишься для них в тоску номер один, а унывать последнее дело! Поэтому ты не плачешь, и говоришь себе все это, глядя в потолок, и проглатываешь комок, хотя горло не желает смыкаться, и смотришь на человека, который тебя любит, и улыбаешься.

Он сверкнул своей однобокой улыбкой и сказал:

– Я свечусь, как рождественская елка, Хейзел Грейс. Грудь с обеих сторон, левое бедро, печень – везде.

Везде. Это слово несколько секунд висело в воздухе. Мы оба знали, что это значит. Я подошла, таща свое тело и тележку по ковру, который был старше, чем когда-либо будет Огастус, опустилась на колени, положила голову ему на бедро и обхватила за талию.

Он погладил меня по волосам.

– Вот беда-то, – прошептала я.

– Я должен был тебе сказать, – спокойно произнес он. – Твоя мама, по-моему, знает. Она так по-особенному на меня смотрит. Видимо, моя мать что-то ей наплела. Надо было тебе сказать. Глупо получилось. Эгоистично.

Я прекрасно понимала, почему он ничего не сказал: по той же причине, по которой и я не желала, чтобы он видел меня в интенсивной. Я не могла сердиться на него ни секунды. Только теперь, когда я сама любила гранату, до меня дошла ослиная глупость попытки спасти других от моей неминуемой и скорой дефрагментации: я не могу разлюбить Огастуса Уотерса. И не хочу.

– Это нечестно, – сказала я. – Это так гадски несправедливо!

– Мир, – напомнил Огастус, – не фабрика по исполнению желаний.

И разрыдался – всего на мгновение, бессильно и яростно, как вспыхивает молния после раската грома, с неистовостью, которую дилетанты в области страданий могли бы принять за слабость. Затем он притянул меня к себе – между нашими лицами осталось всего несколько дюймов – и решительно заявил:

– Я буду бороться. Я буду бороться ради тебя. Ты за меня не волнуйся, Хейзел Грейс. Со мной все нормально. Я найду способ болтаться рядом и еще долго капать тебе на мозги.

Я плакала. Но Огастус был еще силен, он обнимал меня так крепко, что я видела жилистые мускулы его рук.

– Прости меня. С тобой все будет хорошо. Все будет хорошо, обещаю, – сказал он и улыбнулся уголком рта.

Он поцеловал меня в лоб, и я почувствовала, что его крепкая грудь спортсмена немного расслабилась.

– Пожалуй, у меня все-таки есть гамартия.


Через некоторое время я потянула его к кровати, и мы легли. Гас сказал мне, что они начали паллиативную химиотерапию, но он прервал курс ради поездки в Амстердам, хотя родители пришли в ярость. Они пытались остановить его до того самого утра, когда он кричал за дверью, что его тело принадлежит ему.