Виноватые и правые: Рассказы судебного следователя — страница 13 из 25

Но вот вваливается в занятую мною в правлении комнату для приезжающих чиновников высокого роста, но уже дряхлый старик. Я обрадовался ему, как давно не виданному однокашнику или родственнику.

— Что тебе, дедушка? — спросил я его.

— Молчи, ужо… — ответил он, закашлявшись.

— Садись, дедушка!

— Ладно, ладно, дитятко.

Старик присел… прокашлялся.

— А я все о Ваське-то, — сказал он.

— А что о Ваське?

— Да как бы его опять домой… большака-то?

— В солдаты, что ли, его взяли?

— Нет; почто в солдаты: Бог миловал!

— Так где же он?

— А в ссылку сослали.

— Куда?

— Да куда? Известно куда.

— В Сибирь?

— Нет, видно, маленько подале будет.

— Так куда же?

— Да в каторгу-то в эту проклятую.

— Ну, дедушка, из каторги люди не выходят… разве редко.

— Почто нет! И из солдатов выходят. Ноне так сила стала выходить… и вскоре: все молодяжник такой!.. Новые и с деньгами выходят!

— Да то из солдат.

— Что из солдат? А вон лони[28] и из каторги Мишка Чиренок выбегал, а еще после моего-то вдолги ушел.

— Что же, он и теперь здесь?

— Нет. Наши-то мужики по что-то изловили его, да в город по десятникам и проводили. А оттудова, бают, опять на место увели…

— Как же так?

— Да мужики-то врут: не спросясь с места ушел, паспорта не взял, глупый… так за то.

— А твой-то надолго ли сослан?

— Да кто его знает?.. Да ведь не на веки же вечные! Решенье-то при мне вычитывали, да непонятливо таково: слышали да слышали, указ да указ… А разы-то не однако вычитывали: то эстолько, то опять прибавят, то убавят, — кто их разберет! По что-то раза по три про одно поминали, а все не однако. Я все более про себя слушал. Наперво и мне ссылку сказали… Видно, постращать хотели, а потом уж и отказ. А Ваське, кажись, все одно да одно: каторга да каторга, а надолго ли — я не расчухал.

— Так, значит, он был наказан?

— Как не наказан! Наказан — на кобылу в городе клали… у церквы… на базаре.

— Ну, так сколько же ему разов дали?

— Да довольно дали-то: сполна, видно, отвесили!.. Этак под сто будет… А верно-то не знаю: не я ведь стегал. Ноне, бают, уж не стегают на кобыле-то, а моего-то отстегали… Эти в ту пору плети вышли… экие троехвостые. А до того проще было: все боле кнутом. Ну, да сласть-то видно ровнакая же.

— Ну нет: видно, дедушка, не видать тебе большака.

— Да все ваш брат, начальство-то, эк же бают; а я все думаю, не врут ли? Парня-то не по правилу сослали, так… это меня еще в ту пору ссыльный обнадеживал.

— Когда же это?

— А как решенье-то вышло.

— Давно ли это было?

— Да не как давно: годов с десятка полтора будет же, а не то немного и поболе. Да ведь ты лучше знаешь: как окружные-то настали… ой нет, постой ужо! как старые-то ассигнации перестали ходить… Мне это памятно… окружный меня шибко выстегал…

— За что?

— А податей неохота было класти. А он говорит: «клади».

— Отчего же ты не клал?

— А вот так… Думаю, оттерплюсь. Да нет, не стерпел: отдал. А после, как зажило-то, так опять и жаль стало. Да и Васька-то бранится: экой, говорит, голова! Ровно малой ребенок! Ведь не до смерти бы застегали… Так, вот, оттого-то и памятно мне это: подати новыми бумажками положил. А после этого Васька-то вскоре и ушел.

— Да за что его?

— А, вот, постой. Дай с краю рассказать. Как решили дело-то, а оно долго таково куда-то… в Питер ли, что ли… ходило, а мы с Васькой все в остроге сидим… Да, вот, постой ужо… Вот вышло это решение. Привели нас в суд и вычитали: мне вышел отказ, а Ваську — на кобылу. Меня скоро отпустили: «Иди, говорят, домой». А Васька в остроге остался… палача т. е. дожидаться. Вышел это я из острога-то, а мне навстречу какой-то начальник идет, — по одежде-то я в ту пору подумал, — короткохвостый такой!

— Это твоего сына ссылать хотят? — он говорит.

— А почем ты узнал-то меня! — я ему опять говорю.

— А по голове, — говорит.

В ту пору арестантам полголовы брили. Не баско таково: на одной-то косице ровно грива ботается, а на другой — чисто.

— Не по правилу, — говорит, — его ссылают. Он ведь не сознался?

— Нет, почто сознаваться? — говорю.

— Ну, так не пошто и ссылать, — говорит: — видно, в бумагах не так написали.

— Я, — говорю, — и ране слыхом уверялся, да и в остроге православные сказывали, что как кто не сознался, так тот и прав; да, видно, ноне новый указ какой вышел…

— Нет, — говорит, — экого указу. А хошь, — говорит, — я тебе сына выстараю?

— А дородно бы, ваше благородие.

— Пойдем, — говорит, — на фатеру.

Вот пошли. А он дорогой все про себя хвастает: я, говорит, не простой человек; я, говорит, и в Питере всему начальству приятель; я, говорит, и самого набольшого там, первого после царя… «долги руки» какого-то… знаю: колько раз во дворе у него бывал.

— А по что же, — говорю, — ваше благородие, ты с экими людьми советен, а в нашем городе живешь?

— Не своей волей, — говорит: — меня тоже сослали.

— Так как же, коли себя не мог отстоять, моего-то Васюху выстараешь?

— А то я… дело другое… Я самому царю сгрубил.

— Вре, ваше благородие!

— А вот блажь нашла: не по что, говорю, указов вы давать, чтобы в каторгу ссылать. А царь-от и говорит: «А? Коли ты так, так сам в ссылку пошел… вот тебе»! говорит.

Я про себя думаю: все врешь, паре; а сам говорю:

— А что, тебя там, в Питере-то, как ссылали, на кобыле, или инако как стегали?

— Что ты, говорит, глупый! Разве нас, благородных, стегают?

— Да ведь, уж коли сослали, так как ни на есть, да вспрыснули же?

Он осерчал; расходился.

— Хошь ли, что ли, я те бумагу напишу? — говорит.

— Пиши! — я говорю.

— А что дашь?

— Нет, ты купец, скажи наперво цену, а я после: так и станем торговаться.

А он вдруг и заломи: — три целковые, говорит. Это десять с полтиной.

— Нет, — говорю.

— А что? Ты давай свое!

— Нет, долга песня нам торговаться.

— Ничего. Ты давай свое.

— Ладно: хошь гривну?

Он опять осерчал. А я все свое. А он давай сбавлять; сбавил уж он до полтинника… рубль семьдесят пять копеек.

— Да постой, — говорю, — что это мы торгуемся: товар-от где? Ты наперво напиши, да вычитай; я еще, может, тебе и надбавлю, как ладно напишешь.

Вот он написал и вычитал. Дородно таково написал: не по правилу, говорит, ссылают. И жалостливо!.. Ну, и приврал небольцу: написал, будто мы со старухой сидим, да слезы проливаем… ровно в песне. А какое: я от роду не плакивливал. Ну, да это что? Быват, и поверят. Вот и говорю я: дородно, кажись, написал: хошь пятиалтынный (пятьдесят две с деньгой)? Он опять осерчал.

— Ты, — говорит, — видно, тоже выжига, пошел вон!

А я, как бы сбить, говорю:

— Я ведь темный человек… Ты, говоришь, самому царю сгрубил, так боюсь: не написал бы ты и тут каверзы какой: не растянули бы нас с тобой вместе. Вот что, ваше благородие!

Как взъярит он тут; да меня по шее. Хотел было я караул кричать, да стерпел: думаю, как начальство узнает, так и вправду не взбубетенили бы.

Так и не написали. Тут я пошел в острог… к Васюхе.

— Домой, — говорю, — идти лажу.

— Так что? — говорит. — Иди! Что тут попусту-то проедаться!.. И без тебя отзвонят. Только смотри: мне Пашка глухой шесть гривен с пятаком должен, так стребуй!.. деньгами брал. А опять Мишке Бочкаренку я полтину за семя должен, так скажи: «Он мне не приказывал, а я не знаю»!

— Ладно, ладно, — говорю.

— Только ты мне денег оставь, — говорит.

— А на что тебе, — говорю, — деньги? Житье тебе дородно будет: харчи, одежа казенные, податей не спросят… а, бывать, и жалованье пойдет: робить сташь, так…

Это все я его разговариваю.

— Да на, однако, — говорю.

Тут я и отсчитал ему три с полтиной.

— Мало, — говорит.

— Да на что тебе эко место?

— А палачу, — говорит, — дать надо.

— А по что?

— А помнишь, как он этта хвастал?

— Полно! Все ведь уж до смерти не застегает. А и захлестнет, так одинова умирать: все к тому же Богу угодишь.

— Ну, ладно. Только, Христа ради, загороди ты нашу полянку от филяевцев. Осенью я свиней ихних застал.

— Ладно: загорожу, — говорю.

А я все-таки денег боле не дал: так с рублем серебром и ушел. А ноне, поди, и сам спасибо сказывает: и без денег отбоярился. А палач врал все… хвастал. Как мы в остроге сидели, так его по другому делу привозили; так сказывал: захочу, говорит, так сразу захлестну; моя, говорит, воля; мне никто не указ; нас, говорит, во всей губернии только трое таких: губернатор, архиерей да я — всяк по своей части набольший; все начальники в губернии и сам вица-губернатор губернатора боятся; а я? Ни я его не знаю, ни он меня не знает.

А жаль мне Васюхи-то! Все думаю, как бы его воротить.

— Да ты не рассказал все, за что он сослан.

— А вот постой. Все с краю расскажу: не все вдруг…

— Ишь ты, снова начал старик, собравшись с мыслями, — у меня другой сын был… помене. Крестили-то его Алешкой, а все боле Мухорой звали; оттого, что из себя экая мухора был: черномазый, испитой, а сам такой вертячий. А Васька, тот детина большой был… красный такой, и просужий был. Этот все около дому, все в дом, да в дом, а Мухора — тот не то: песенник! — И с измалетства все их совет не брал… все дерутся! А такая заноза этот Мухора был. Даром, что Васька экой медведь был, а Мухора все верх брал… ино мне бедно на него бывало. А тут еще у них из-за девчонки вышло. И девчонка-то дрянь: только кости да кожа… такая же песенница, как и Мухора. Уж не знаю, чем она Васюхе-то поглянулась. А она все к Мухоре льнула: так вот от этого-то у них еще боле пошло промеж себя. Васька стал похваляться: «Ужо говорит, каков-нибудь я тебе да буду». — Полно, говорю я, Васька! Не нажить бы беды… да и грех. — «А что грех, говорит: — мне от него терпеть мочи не стало». — «Плюнь, говорю я, Васька. Право, плюнь! Смотри…» «А я уж знаю, говорит». Ну вот, ладно. Собрались они оба в сузем