Виноватые и правые: Рассказы судебного следователя — страница 22 из 25

правду думает, какой это чин! При в. в. и сказать непригоже; да она сама, поди, сказывала?

— Да, бомбардирша.

— Ну, так и есть, в. в. — сказал, смеясь, ямщик. — Так после этого она еще занозливее стала: слово скажешь — как собака облает! Ведь вот и с Молчановым-то она же боле виновата.

— Как же так?

— А вот как, в. в. О Троицыне дни у нас храмовой праздник, так общество пиво варило… скупштына[56] была… Молчанов навеселе был; встретил он Ермолаевну-то, да и спрашивает: «Куда, говорит, ползешь, смоленая?..» Да тут чин-то ее и молвил. Как взъярит Ермолаевна, да и бряк: «А в Усолье по соль собралась: не хошь ли вместе, Петр Егорович?» — Так ведь, вот что она, в. в., брякнула!

— Ну, так что же тут такое?

— А нельзя этих слов говорить Молчанову: хоть вы, хоть кто скажи ему: «Каково, Петр Егорович, по соль в Усолье съездил?», так что под руку попадет — тем и пустит: человека, одинова, чуть не до смерти жердью ушиб… в остроге сидел. Хорошо еще, что в ту пору в руках ничего не случилось, — так только потрепал… эту Ершиху-то…

— Отчего же он не любит этого?

— А кто его знает, в. в.! До того он солью переторговывал, так в Усолье ездил. Только что-то и случилось с ним одинова; поехал на подводах и с деньгами, а домой пеший пришел — и без соли, и без денег, и без лошадей. Его стали все спрашивать; а ему это не любо. Сперва отмалчивался, а после уж и драться стал. Не почто бы этих слов Ермолаевне говорить… — Эй, вы, банманделы! — крикнул ямщик в заключение на лошадей, которые, прислушиваясь к рассказу его, едва переступали с ноги на ногу. «Грабят!» прибавил он. Тройка ринулась и понеслась, как бешеная…


VIЛекарье-самозванцы

Вообще в маленьких городках, не имеющих никакой промышленности и населенных почти одними чиновниками, да служащими и отставными солдатами, время набора считается самым веселым временем в году. Святки, Масляница и Пасха, даже взятые в совокупности, не дают столько удовольствий, как набор. Притом же, святочные, масляничные и т. п. удовольствия всегда сопряжены с сверхсметными издержками и скучными хозяйственными заботами; а тут — целый месяц удовольствий и, вместе, нажива! Всех более радуются набору лекаря и начальник уездной команды внутренней стражи, конечно, не без исключений, особенно в последнее время. Они радуются по причинам, столь общеизвестным, что распространяться о них нет надобности. Остальное уездное чиноначалие, хотя и не имеет столь основательных поводов радоваться наступлению набора, но все-таки питает разные розовые надежды, которые почти никогда не обманывают. Чиновники покрупнее всегда вперед уверены, что им удастся поиграть в большую, так как военный приемщик, — обыкновенно молодой офицер, — уже законом обязан играть, и играть, для поддержания чести своего мундира, рискуя значительными кушами. В том, что приемщик будет вести большую игру, почтенные сановники никогда не обманываются; очень редко обманываются они и в том, что прогоны, порционы и т. д. приезжего останутся в их карманах: исключения случаются лишь тогда, когда приемщик, вместе с белыми перчатками, привозит и шестой пальчик. Мелкие служащие и отставные приказные знают, что каждый рекрут напишет какое-нибудь прошение и заплатит за труд не двугривенный с придачей полштофа, как в обыкновенное время, а целковый с четвертной. Радуются набору мелкие промышленники, рассчитывая на верные барыши. Радуются полицейские солдаты, так как им придется получить от пьяных рекрут по нескольку оплеух и за каждую оплеуху по рублю, а иногда и более, вознаграждения. Радуются солдаты внутренней стражи, потому что им предстоит сопровождать новобранцев и по пути отпускать их к родным, конечно, не даром. Из солдат особенно радуются цирюльники, которым предстоит брать деньги с тех, кого они будут стричь, и еще более с тех, кого стричь не будут. Радуются уездные барышни, потому что набор сулит им обновы, танцы и любезность приемщика. В обновах и танцах они никогда не обманываются; но любезность приемщика всегда ограничивается тем, что он раз или два покажет им, как откалывают суздальцы или тарутинцы и, затем, всецело предается пеструшкам. — Одним словом, все в городе радуется набору, за исключением только сапожника Орлова, да портного Воробьева, которым шило и иглу приходится променять на штык.

Совершенно противоположную картину представляют во время набора деревни: они делаются юдолью плача и рыдания. Хотя теперь, даже в самых глухих захолустьях, крестьяне знают, что солдату житье стало не хуже, чем в крестьянстве, а иногда даже лучше; но все-таки большинство страшится набора, так как, не говоря о семейных и других привязанностях, лишение работника и сопряженные с проводинами его расходы очень часто расстраивают хозяйства, а иногда имеют возмущающие сердце последствия.

Вот один случай из моей следственной практики.

Только что начался набор в г. В…, как в одно январское утро явился ко мне полицейский с пакетом, а при пакете — мужик. Последний был человек довольно пожилой, маленького роста. Простодушное и доброе лицо его было полно живой и глубокой скорби. Я пробежал заключавшееся в пакете полицейское дознание, содержания которого теперь передавать не буду, так как оно войдет в подробности настоящего рассказа, и отпустил полицейского.

Мы остались с мужиком одни.

— Как тебя зовут? — спросил я его.

— Меня-то?

— Да.

— А Миканом зовут, в. б.

— А по отчеству?

— А по отчеству — Иванович.

— Ну, а фамилия?

— Фамиль-та? — А Тархановых.

— Какого ты правления?

— А нашего правления, в. б.

— Да как оно пишется?

— А ноне Гавшенское стало.

После некоторых других формальных вопросов, я прочитал Тарханову полицейское дознание и спросил его:

— Так ли тут написано, как дело было?

— Дородно выписано, в. в.: все, как есть, выписано!

— Не хочешь ли прибавить чего?

— Нет: почто пустое врать!

— А все-таки подумай: может быть, что-нибудь и еще припомнишь.

Мужик подумал.

— А вот что, в. б., — сказал он после нескольких минут раздумья. — Меня этот солдат, который к тебе привел, дорогой-то надоумливал: «Смотри ты, говорит, голова, денег ему не давай, а так поконайся; так он, быват, и вдосталь разыщет твою потеряху: ноне, говорит, у нас большие-то начальники, опричь наезжего лекаря, не берут». А я своим-то умом думаю: не врет ли солдат? Быват, большие люди, — так только помалу не берут, а как поболе-то сунешь, так как не взять? Кто себе ворог? Как бы ты, в. б., мне парня-то выстарал[57], так я бы тебе все двадцать три рубля посулил… вот что! Потому — парень-от он у меня смиреный!

— Нет, вот что, Тарханов: парня твоего я выстарывать не буду, — это не мое дело, — а постараюсь разыскать твою потеряху.

— Так хоть потеряху-то разыщи, в. б! Мне ты одно сделай: либо парня оставь, либо, коли не хошь, так деньги мне возвороти: половина моя, а половина твоя, вот что!.. А боле мне парня-то жаль, потому — смиреный… и работник! Мне бы ведь что? Ноне, сказывают, солдатам житье стало лучше, чем во крестьянстве. До того хуже каторги было, а ноне — солдаты выходят, так сказывают — не хуже поселенья… Дородно бы так, буде не врут! Да парень-от он у меня золотой работник! Что я без него?

— Да он всем здоров?

— Всем, всем, в. б.! слава Те, Господи!

Мужик перекрестился.

— Ну, может быть, он неправильно на очередь поставлен?

— Как не по правилу? — По правилу: пожалиться ни на кого нельзя! Только смирен шибко… Какой он воин!

— Ну, так расскажи же мне, как у тебя потеряха случилась; а о сыне не хлопочи, чтобы хуже чего не было.

— Ты думаешь, самого не залобанили[58] бы?

— Нет, не то: а зачем взятки даешь?

— Да ведь не я один даю, в. б!.. Все дают.

— Да зачем даете?

— А как не давать? Люди говорят, что лекарье-то это выстарывает… только дай!

— Пусть так. Только ты дело-то рассказывай.

— Вишь ты, в. б. Тебе-то что? А мне-то каково… все про свое горе рассказывать? Колькой раз я рассказываю, а помочи ни с которой стороны нет… Как бы знал я это ране, в. б., так отпел бы молебну Матушке Пресвятой Богородице, благословил бы парня, сказал бы ему: «Иди, служи Царю верой и правдой; да как воевать будешь, — не обидь крещеных… помни отца и матерь». Вот бы что я сделал, в. б! А тут? Легче бы мне было живому в могилу легчи; лучше бы мне в каторгу угодить… там бы сердце не болело так! Коли есть у тебя дети, в. б., так пожалей ты меня бедного! Нельзя ли как выстарать?

Мужик низко мне поклонился; на глазах его выступили тугие слезы.

— Выстарать сына я не берусь. Да ведь сам ты знаешь, что солдатам ныне житье хорошее; и домой скоро выходят: так что тебе горевать.

— Так-то так, в. б., — да парень-от он у меня смиреный: обижать станут!

— Эх, ты! Да ныне ведь только смирных в солдаты-то и берут; так кто его обижать будет?.. Ныне солдат не бьют… Лучше я постараюсь как-нибудь деньги тебе воротить!

— А дородно бы было, как бы ты мне хоть это-то сделал.

— Так расскажи же все дело с краю, — без этого не видать тебе ни парня, ни, может быть, денег.

— Так все тебе с краю рассказывать? — спросил меня бедняк сквозь слезы.

— Да.

— А известно: сперва некрутчина[59] вышла, потом парню жеребий выпал, а тут уж известно что!

Мужик задумался.

— А что же, однако?

— А тут известно; люди говорят, надо лекаря ублаготворить. А чем сняться? Вот я и продал Климу пеструху-то… продешевил; да пудов десятка с два муки — землемеру. Тут денег-то у меня и трудно накопилось: двадцать три целковые с собой взял, как сюды поехал!.. Старшина Петр Игнатьевич отпустил: «Ничего, говорит: ты, Микан, верный человек: только наведывайся, как я в город с некрутами буду: сына, говорит, ты мне там приставь». — «Ладно, говорю я, Петр Игнатьевич, приставлю!» Ну, поехал я. Как ехали мы по крестьянству, так все люди — хрестьяне, ровно, как и у нас: где Господь приведет пристать, — и сами поедим, и лошадь покормим. Только под городом насилу сенца серку выпросили; говорит: сами покупаем. Вот и в город приехали. Федька говорит: «Куды приворачивать?.. Хоромы, говорит, все баские, большущие: на начальника бы на какого не навернуть!» — «Так что! я говорю: вороти в избу, какая похуже». — Вот приворотили. Я вошел в избу; помолился. Вижу — хозяйка блины печет.