, по непогоде, за 5 верст на Вакомино бродила, а он?.. Бог ему судья да Мати Троица Пресвятая Богородица… Трех скорбящих Радости!
— Это так… Но ты не можешь ли представить положительных доказательств, что…
— Нет, нет, ваше б-дие, не могу, — перебила меня Ирина. — Не из каких достатков мне положить тебе: разве ниточек али груздочков… да этого-то не примешь, поди?
— Не о том я говорю тебе, голубушка…
— Ну, быват, и не о том: это я по своему по глупому разуму так… а груздочки-то такие беленькие, малехтинные!..
— Не то ты говоришь; ты не поняла меня.
— Так, видно, не поняла.
— Я хочу сказать: может быть, ты в эту ночь, когда…
— Как дядюшку-то Матвия холостили?
— Да. Может быть, эту ночь ты не дома, в другой деревне ночевала?
— Нет, почто не дома, ваше б-дие! Хоть и продала я дьяволу тело свое белое, да душеньки не продала: не опоганила я честна венца… Нет, как не дома, — дома, ваше б-дие!
— Ну, может быть, ты тогда больна была… лежала?
— Нет! Почто я бухтину экую на себя наляпаю? И так уж продалась на потерзанье дьяволу. А тут еще другую болесть напускать на себя! Нет, ваше б-дие, не лежала я в ту пору. Тяжко мне и теперечи, да все ползаю.
— Не может ли кто из посторонних сказать, что ты тогда ночью дома была?
— Как это из сторонних, ваше б-дие?
— Ну, например, не стояли ли у вас в то время швецы, катальщики?..
— Ой, ты опять за то, ваше б-дие: не веришь мне, так верь нездоровью моему: ну, свяжусь ли я экая со швецами, али с катальщиками?.. До того ли мне! И с мужем-то так…
— Ой, ты глупая сестреница! — вмешался тут Виктор Иванович. — Не то говорит его высокоблагородье. Он не говорит тебе, не спала ли ты с швецами, али с катальщиками, а, может, ты ночью не вставала ли за чем, так они не приметили ли?
— Да почто это мне ночью вставать?
— Ну, да хоть проветриться из избы выйти, — смеясь, сказал Виктор Иванович.
— Почто это?.. Да никаких у нас в ту пору и швецов не ночевало. Не разумею я, что экое вы и пытаете-то у меня?
— Глупая! — опять вмешался Виктор Иванович, — ведь от добра тебя это его в-дие спрашивает.
— Не знаю я! Вестимо, от добра.
— Ну, оставим это, — сказал я.
— Одно слово: не виновата я в матюгином деле. Виновата я, грешница, что в девках обходилась с Государевичем: продала лукавому тело свое белое, а не опоганила честна венца… упасла свою душеньку чистую. Да вот я тебе, ваше б-дие, все с краю[13] расскажу… а ты все пропиши…
— Да мне до этого нет никакой надобности.
— Нет, видно, есть, коли все о швецах, да о катальщиках допрашиваешь. — А ты лучше напиши все с краю: облегчи ты мою душеньку чистую!
Ирина повалилась ко мне в ноги, рыдая.
— Хорошо, я напишу все; только теперь отвечай на мои вопросы и успокойся.
— Ладно, ваше б-дие.
— Посылал тебя Матвей Негодяев в Вакомино… расспросить Государевича?
— Посылал, посылал, ваше б-дие! Как не посылать?
— Ну, как же было дело?
— А вот как, ваше б-дие. Повстречался этта со мной дядюшка-то Матвий, да и говорит: «вот что, говорит, не доползешь ли, говорит, до Вакомина? Государевич-от, говорит, тамотко ноне». — Ну, так что, говорю, дядюшка Матвий? А он говорит: «Не проляпается ли он тебе чего о моей-то потеряхе?» А я говорю: — дядюшка Матвий, мне не с чем подняться: ведь надо… «Да ну», — говорит дядюшка Матвий, а сам, эдак, выволок мошну-то, да и говорит: «Вот тебе!» А сам отвесил пять пятаков серебров… Иди! говорит. Вот, это, я и поползла… Бутора такая! Свету божьего не видать… Вот с этой поры, ваше б-дие, и ноженьки-то свои я отходила. Прихожу, это, я на Вакомино. — Здравствуйте, говорю я, Иван Васильевич! Это, будто, Государевичу-то я говорю. А он говорит: «Добро пожаловать», говорит, а сам, эдак, ухмыляется. «Не Матюга ли, говорит, подослал?» — Почто, говорю, Матюга? Сама пришла. «А коли есть, говорит, что, так выкладывай!» говорит. — Есть, говорю. «Ну, так пойдем; только, говорит, понапрасну ищет Матюга: хошь и наше дело, говорит, да не найти». — А где же? — говорю я. А он говорит: «Пойдем, так, говорит, все расскажу». Вот пошли. Приходим, это, мы в кабак к Егору Прокопьевичу. Сели, эдак. «Вот, говорит… это Государевич-от говорит… Егор Прокопьевич! Матюга с подсылом послал ее… про потеряху. Давай, говорит!» Это мне опять говорит, а сам, эдак, мигнул Егору-то Прокопьевичу. — Да что давать-то… на сколько? — говорит Егор Прокопьевич. А на все, говорит Государевич, а сам меня, смеючись, обнял, а я отвернулась, это. — Давай, говорит, так все расскажу. Я отдала четыре пятака серебра. — Нет, врешь, говорит, еще давай! — На, говорю, только скажи. — Ладно, говорит. Скажи ты Матюге поклон, да скажи, говорит, что не искал бы животов… В Чушевицах, говорит, у Ольки Приспича, да у Ваньки Оленича, говорит… а там уж, говорит… А на следстве этого не ляпай: запрись, говорит; а не то хуже будет: меня ведь тебе не доличить! Егор Прокопьевич не свидетель, а Олька с Ванькой свое дело знают тоже. — С тем я и домой пошла. А дядюшка Матвий еще лается… деньги назад просит… «Что ты, говорит, сука, эко место ворам пропоила?» А я говорю: — хотела было хошь один пятак слизнуть, да и тот выпросили.
— А кроме Егора Прокопьевича, не видал ли кто тебя с Лютиковым в Вакомине?
— А видели меня темная ночь да бутора.
— Да где ты его встретила?
— А на улице встретила, да и все тут.
— Ну, не хочешь ли еще чего сказать?
— Как не хотеть! А вот как я дьяволу-то, окаянному-то продалась…
— Ну, об этом я тебя уж завтра расспрошу.
— Смотри, только не обмани, ваше б-дие?
— Ты бы здесь ночевала.
— Да и то здесь: куда я экая поползу? Тетушка-то Офимья Петровна, хозяйка-то здешняя, мне божатка будет, так у нее я переночую.
— Ну так прощай.
Тут отпустил я и Виктора Ивановича и отдал приказание сотскому на следующий день. Между тем Градова накрыла стол и принесла мне ужин.
— Не обессудь, кормилец, ваше в-дие, — проговорила она, кланяясь, — не ждали… так…
— Полно, матушка! Ты всегда так вкусно кормишь… Вот я-то тебе надоедаю… в такую пору хлопочешь…
— Ой, кормилец, в. в., уж весь век свой около станции трусь, так…
— Ну, да по пословице, соловья баснями не кормят. Вот выкушай-ко на здоровье, — сказал я, наливая ей свой дорожный стаканчик.
— Покорно благодарим, в. в., — сказала Градова, принимая стаканчик. — Не обидеть бы вашу-то милость?
— И, не беспокойся!
Градова не выпила, а высосала водку с гримасами, как будто пьет какую-то отвратительную микстуру.
— Ну, теперь садись, так хозяйка будешь.
— Покорно благодарим, кормилец, коли не погнушаетесь. Дочушка-то уснула, так… горе такое!
— А что?
— Да все, кормилец, на животик жалится.
— А что ты ее лекарю не покажешь? Ведь недавно здесь был Александр Петрович?
— Показывала, кормилец, показывала. Носила к нему на почтовый.
— Ну, что же?
— Лекарство дал, кормилец.
— И помогает?
— Помогает, кормилец, помогает: ноне получше стало. Дай Бог ему самому доброго здоровья. Добрый этот барин у нас! До того что, что лекаря тоже были! Я ведь, кормилец, как за Михайла-то вышла, так все около обывательской трусь; ну, так все господа-то наши приметны нам. В ту пору, как стала я помнить, лекарем-то, уездным-то, был у нас, — долго таково, — Карло Игнатьевич… из поляков, сказывали. И такой был немилостивый: хоть какой больной приходи — прогонит! У вас, говорит, свой удельный лекарь есть. А удельный-то лекарь где? В те поры контора-то в губернии была. Наш-от лекарь в 3 года раз проедет, да и то только лошадей переменит. А ведь этот Карло-то Игнатьевич, ину пору, неделю и больше выживет. Прежде ведь не то, что ноне. Вот и ты, кормилец, сегодня приехал, а завтра и норовишь куда-нибудь дале, а до того не то; да еще как голову подымут… своей ли смертью умрет человек ли, баба ли, — все потрошат! И со всякой головы волость лекарю окуп подай. Наперво Карло-то Игнатьевич по пятидесяти ассигнаций брал, а после, как на серебро пошло, так по 25 целковых стало… надбавил!
— Да зачем же платили?
— Ой, кормилец! Не дай, так всю волость испоганит.
— Как это испоганит?
— А вот как, кормилец. Увидит лекарь который дом получше — и велит туда покойника волокчи. Вот хозяин и откупится. Тут поволокут в другой дом, в третий, да так всех и очистят, а ино, бывает, и потрошить-то не надо, либо на улице выпотрошат; а, глядишь, сойдет и боле пяти-десяти-то рублей. Али Божьей милостью человека зашибет: сгонят всю волость стрелу искать, и ни одинова не нахаживали! А ноне о таких и следства нет: становой духом велит схоронить; только разве попы поперечат… да то что? А дивно это, в. в! Этот Карло-то Игнатьевич: и речь у него русская чистая, и обличье русское, а поляк!
— Ну, а как же все это вывелось?
— А уж и не знаю как это, кормилец, вывелось: как-то помаленьку. А все же оно велось. А вот нынче, как настали ваш брат, следователи, так Александр-от Платонович, что перед вами был, тот и вконец вывел. Утопленника в ту пору подняли у нас. Он это и наезжает. Созвал это он мужиков, да и говорит: лекарь, говорит, у вас денег будет просить, так не давайте: не надо, говорит! Уж не знаю, знал ли он, что лекарь станет просить, али что только и вправду лекарь стал было подлезать так и сяк, — да, говорят, нет! Смешной такой этот лекарь был; только недолго был. А шибко смешон был! Из жидов, сказывают, вот что Христа-то распяли.
— Чем же он смешон был?
— Да с рожи-то, кормилец, как-то непригляден был… живейный такой… долгоносый; а сам до нашего брата, до баб, падок был; а того не разумеет: кто же на поганого полезет, прости Господи? Наш-то молодяжник, промежду себя смеются; говорят: у них и мужики-то не так, как наши, ходят. А отец дьякон поддакивает, говорит: они подрезанные какие-то. Дивлюсь я этому, кормилец: как это у них бабы-то ребят носят? Ведь не сами же о себе… Разве как в нечистого-то веруют, так это он, окаянный, как-нибудь… А Богу он никак не молился: ни по-ихнему, ни по-нашему. Вот поляки-солдаты опомнясь с арестантами приходили, тоже с поляками, так те молятся и кстятся, только не смыслят, как кститься-то… всей пятерней… ровно на балалайке играют. Не знаю уж, разве не декуются ли они это?