Виноватых бьют — страница 19 из 32

Степнов долго не отвечал, старался уснуть, а потом ответил:

– Хорошо, только надо завтра успеть за пивом.

Мирный житель

– Я не виноват, – кричал Жарков. – Я-не-виноват!

Двое мужчин в высоких драповых пальто – стоило выйти из подъезда – сопроводили в машину, мирно похрапывающую на тротуаре. Не рассмотрел ни лиц, ни марку автомобиля не запомнил, и даже сопротивления не оказал. Сел на заднее сиденье и молча наблюдал за улицей сквозь тонированное окно. Улица бежала, спасалась, и внешний шум шептал: и ты спасайся. Но Гоша ничего, конечно, не слышал.

Приехали относительно быстро. Его опять проводили – по цокольной лестнице в неприметный подвал. Дверь открыл киношный возрастной карлик в белом пиджаке. Пахло душным, скорее всего, дорогим парфюмом, разливалась немая электронная музыка, и приглушённый свет, исходящий от зеркального потолка, разбивался о пол розовым и синим. Он положил телефон в пластиковую ёмкость и сказал: «Здравствуйте».

– Добро пожаловать, – ответила девушка, и Гоша сразу понял: это с ней он разговаривал по телефону.

Стояла она в длинном вечернем платье с разрезом: длинные-длинные ноги, бесконечные просто, стройные каблуки. Охотно передал толстый конверт с деньгами и умышленно коснулся её ладони. Поинтересовался: может, они выпьют кофе или чего-нибудь там? Но девушка воздушно провела рукой, указывая на проход в зал.

В банке ему одобрили кредит – под большой процент, но он планировал погасить долг уже завтра, потому как вечером вполне мог стать миллионером.

Милиционером-то стал давно, а вот жить богато – никогда не жил.

«У меня вообще-то семья: надо теперь стараться».

Никак по-другому: работу потерял, а жить надо, будь добр – прокорми.

Предложили сыграть по-крупному: добро должно победить. Должно так должно.

Охотно примерял роль убийцы. Никто бы не смог распознать в спокойном и рассудительном оперативнике настоящего злодея.

Позвонил и договорился на вечер воскресенья. Собирались только раз в сезон.

– Сами понимаете, – говорила девушка с высоким, слегка дрожащим голоском, – организация, процедуры, потом уборка, вся эта грязная работа…

Прислали сообщение с деталями и условиями: наличный взнос, полная конфиденциальность, никаких вопросов, личная ответственность, отсутствие дальнейших претензий и судебных споров. Гоша особо не вчитывался – какие могут быть споры. Он только сбросил свой адрес, и в пять вечера за ним приехали.

Занял кресло, растерянно кивнул всем и каждому. Мужчины в строгих пиджаках, женщины – в длиннющих платьях с блёстками и стразами, и он – простой оперативник в старом свитерке с высокой горловиной и ношенных второй год джинсах. Смиренно таращились в пол, как, бывало, таращился Гоша в приёмной у начальника, и тишина кромешная, жадная до мелочи, стояла и зрела.

Хотел бросить неуместную шутку, чтобы как-то хоть растревожить всеобщий нервяк, – но свет опять заиграл, а потом стих, и стало неприятно темно, пока не смирился глаз с наступившей ночью.

Ровный, почти офицерский голос приветствовал и разъяснял правила. Ничего нового Гоша не услышал. Не слушал. Изучал каждого, пока те представлялись и рассказывали о себе.

Первый работал учителем физкультуры и занимался горными лыжами. Вторая или третья четырежды была замужем. Пятый и шестой учились на одном курсе физмата. Остальные призывали к разумной логике, потому как ставки слишком высоки, чтобы руководствоваться доброй волей или, хуже того, интуицией, которая, как правило, всегда обманывает. Гоша же лишь немногословно сказал, что обязательно вернётся в следующий раз, если вдруг по каким-то причинам останется сегодня без главного приза. Участники засмеялись. Ведущий поблагодарил за чувство юмора, кто-то признался, что завидует такому оптимизму перед началом игры, а Жарков ничего больше не сказал.

Так даже лучше.

Комната совсем утонула в чёрном. Ведущий попросил нацепить на глаза повязки, будто можно было хоть что-то рассмотреть. Гоша послушно выполнил указание и сидел, не двигаясь, минуту или две.

Почти не раздумывая, указал на физкультурника. Самый обычный мужик, ничего плохого не сделал. Просто Жарков не сдал последний зачёт по боевым приёмам, и решил – ну, может быть, косвенно – отомстить представителю спортивного братства.

Неминуемо проступил толстый свет.

Жарков заметил, как вжались в кресла игроки. Физкультурник, словно чувствовал беду, так напрягся, что на лице его раздольно заиграл нервный тик.

Проревела дверь, и в зал прошёл карлик. Гоша сперва заметил, как волочатся по полу края длинных, сшитых не по размеру брюк, и только потом обнаружил в маленьких руках автомат Калашникова. Карлик встал по центру, чтобы каждый участник был на одинаковом от него расстоянии, передёрнул затвор, развернулся и, устремив прицел, произвёл три последовательных выстрела в учителя физкультуры.

Шибанула кровь, пролился запах живого тела, зарыдала девушка в красном, и девушка в зелёном тоже захныкала, мужчины отвернулись, а Гоша просто охренел; хотел, наверное, закричать или броситься на карлика, но наступил паралич, и в камень сжалось сердце.

Двое мужчин в пальто положили физкультурника на носилки и унесли его за пределы комнаты. Карлик посмотрел куда-то в потолок – где, скорее всего, прятался невидимый кто-то: ведущий или ведомый, – улыбнулся громадными лошадиными зубами и, ковыляя и прихрамывая, протопал обратно и скрылся до следующего утра.


Может быть, не стоило просыпаться. Полежать ещё какое-то время с закрытыми глазами, остаться там – за пределами короткометражки, стоящей на повторе уже десять лет, которые майор Жарков проживал с чувством долга и жаждой к переменам. Почему-то именно сегодня, в эту очередную зиму, этим декабрьским утром так легко продувал ветер в открытую форточку, так заигрывал с занавеской и пускал почти сказочный, лавандовый запах, что Гоша всё-таки сдался и решил встать немедленно.

Он сначала сидел неподвижно, смотрел какое-то время в пустоту. И только после церемониального отстранения себя от пространства и пространства от себя, в момент, когда бессмысленно было уже сидеть, словно кто-то мог заметить его, растерянного, с голой задницей на краю двуспальной кровати, нервно натянул трусы и вроде бы окончательно проснулся.

Надо было непременно куда-то бежать, куда-то двигаться. Но никуда Жарков не двинулся. Потолок смотрел на него и улыбался, то есть улыбался, конечно, сам Гоша, а не потолок, но если, предположим, потолок мог бы улыбаться – наверняка бы улыбнулся. Всякий раз по утрам приходила Жаркову какая-то навязчивая мысль, всегда безумная, и преследовала вплоть до первой чашки кофе.

Прежде чем отсидеть положенные пять или десять минут, Жарков как-то не очень приятно зевнул, хватив воздуха больше, чем ожидал, и, увидев то, что находилось перед ним: и тут, и там, и над, и под, – так и остался сидеть с открытым ртом, не смея больше ни дышать, ни двигаться, ни думать.

Он сначала решил, что не проснулся. Так бывает, даже если открыл глаза и вроде бы шагнул в несовершенство очередного утра, что ещё витаешь в невесомых переулках, где всегда хорошо. А ведь сейчас так стало хорошо, так невозможно хорошо, так в общем… он даже почувствовал неуместное возбуждение, мякоть в ногах и колики под сердцем (а ведь было, было сердце), глядя, как здоровая бесформенная глыба американских денег возвышается над ним, дотягиваясь до самого потолка.

Залез под одеяло, укрывшись им с головой, и боялся выглянуть даже, сам не понимая, чего боится: того, что деньги останутся, или исчезнут так же внезапно и непонятно, как появились. Наконец, когда стало невыносимо жарко, он вытащил сперва нос, потом подбородок и всю голову, скинул одеяло и задышал часто-часто, как в моменты первой страсти в отношениях с новой женщиной. Но возникшее чувство, конечно, не могло сравниться ни с чувством влечения, ни с послевкусием любой вообще близости, ни даже с забытым состоянием кайфа после второй или третьей затяжки самокрутки, набитой сухой кубанской травой.

Он боялся приблизиться к деньгам. Их, казалось, стало ещё больше за то время, пока Жарков прятался в одеяльной тиши. Неуклюже валялись на полу, липли, как вялые мухи, к стенам, даже к нему самому – бедному прежде майору – прижимались. Легко, естественно, по-братски. Он вдруг понял, что всё пошло не так, что нарушена система, когда высокий лоб Бенджамина Франклина приятно погладил его где-то в области паха. Стодолларовая зелень могла стать ему одеждой, фиговый лист прикрыл бы от стыда перед всем несовершенством мира.

Жена была бы довольна.

Сколько было этих денег… Проще определить, сколько не было. Казалось, заполонили всю спальню, и кружили-кружили от лёгкого ветерка, и пахли васильковым полем, чисто и непорочно.

Всё ему стало безразличным. Сам даже, казалось, не ощущал себя больше как отдельную единицу, как живого человека. Потом опять заглянул в спальню, не решаясь зайти. Деньги жили собственной жизнью, о которой майор не мог знать, да и знать не хотел.

Стукнула оконная рама, будто воздушный кулак ударил по стеклу. Закашлял ветер, и вздыбилась опять старая занавеска. Жарков почувствовал свежесть, будто ветер вовсе не ветром был, а непонятно кем, кто говорил с ним вот таким вот образом: через лёгкие постукивания о подоконник, шорох в полу, царапанье по шее. Ветер зашумел и замычал, а потом запел, и слушать его низкий голос стало невыносимо. Захлопнул раму и с силой повернул старую ручку. В контрастной тишине вдруг окаменел. Руки его задрожали.

И тогда он вспомнил.

– Я не виноват, – повторил, – честное слово, не виноват.

В дверь стучали. Кажется, давно уже стучали. Кажется, настолько давно, что помедли ещё – и дверь сломают. Улыбался, улыбался. Не открою, говорил, не открою.


Его отпустило. Но не отпустили. Чуть не сказал, что мент. Хорошо, не признался. Точно бы стал следующим.

– Да вы чего, ребята, вы чего? – кричал громко, а получалось почему-то тихо, и ребята не откликались. Ни один. Только сидящий по правую сторону молодой относительно мужчина в жилетке повернулся и сказал чуть слышно, а получилось более чем ясно: