– Диля!
– Горб!
Обнялись, поздоровались. Один сержант – терпимо, два сержанта – боже мой.
Вечный дневальный Бреус подслушал разговор.
Так и так, пацаны, Алиев там заскучал на своих харчах рабочих, теперь начнётся.
И да, и нет. Прошёлся ради приличия, бляхи поправил, ремни затянул. Почему, говорит, не бритый. Где, спрашивает, ветошь твоя. Берцы блестят, воротник со стоечкой.
Ему на дембель через сорок два дня. Полтора месяца – и дома. А он всё не успокоится. Ходит по взлётке, руки в карманы. Прямо, кругом, обратно. Мается, короче, никак не решится.
– Товарищ сержант, – позволил Ципруш, – разрешите?
– Не разрешаю! – ответил Алиев.
Ципруш другого не ожидал, но сержант как будто очнулся:
– Чего ты?
– Личное время, – напомнил рядовой, – разрешите?
Разрешил, конечно. Жалко, что ли. Солдаты разбрелись кто куда, и законный шум непринуждённо растворился в казарменном порядке. Алиев меж тем всё ходил и ходил, словно остановись – и что-нибудь обязательно случится.
– Диля, ну ты где? – донеслось из каптёрки, и вышел Горбенко с двумя стаканами.
– Сейчас, сейчас, – кивнул Алиев.
Чай чёрный, лимон жёлтый. И сахар – настоящий: сыпучий, белый, крупный. Привёз ещё каких-то плюшек с яблочным вареньем и трубочки с кремом.
Горбенко ел, как в последний раз. Осторожно сначала, не решаясь. Потом, распознав и вспомнив, до чего же сладкой может быть жизнь, проглатывал влёт и запивал горячим лиственным индийским. Так и служить можно, не оглядываясь.
– Диля, ты какой-то не такой. Нормально всё?
– Да нормально, – махнул Алиев, размешивая заварку, – думаю вот. Не знаю.
Горбенко не расслышал, пока уминал очередной рогалик с изюмом. Руки липкие, губы все в крошках. А там ещё в пакете что-то завернуто. На вечер, ладно уж.
– Хорошо, что вернулся, – не скрывал Горбенко, – я тут один затрахался.
– Хорошо, – подтверждал Алиев, – только вот не знаю…
– Молодняк заманал. Так-то нормальный молодняк, но знаешь, Диля, у нас по-другому было, нас-то «сержики» вспомни, как гоняли. А эти… – махнул и не стал.
Разница поколений, раньше лучше было, то есть хуже. А сейчас по-другому, никак иначе, но, боженька прости, до чего же вкусные эти булки.
– Домой как хочется… – протянул Горбенко. – По духанке так не хотелось.
– А чего дома-то? – оживился Диля.
– Как это чего? Дома – дом, а не это вот. Вся жизнь твоя. Всё и сразу.
– Ну да, – не признался Алиев, – правильно.
В каптёрку заглянул рядовой Манвелян, встал в дверях и, ни слова не сказав, ушёл – улетел – обратно. Горбенко не успел даже бросить ответочку, лишь откинулся к стене и задумался о чём-то непременно важном, домашнем, скором и необратимом.
– Я это, – сказал Алиев, – мне тут сходить надо.
Горбенко, упившись и наевшись, не заподозрил ничего. Как сидел, так и продолжил. Только потом, когда день клонился к вечерней уборке, различил, о чём говорил его товарищ, точнее, не говорил, а пытался, – но так и не спросил, не выяснил, а Диля не ответил.
Тот прошёл мимо солдат, беснующихся на пороге ленкомнаты, и не заметил ни одного, сделал вид, пролетел безо всякого там поучительного трёпа.
Бреус переминался на тумбочке, Ципруш растерянно поглядывал со спорткубаря. Такая однообразная жизнь, и такой непохожий на себя младший сержант Алиев – что с ним стало, почвенным воякой, знающим одно лишь «отставить», на каждое «да» – односложное «нет», и дальше по накатанной: задрочу, выйти из строя, калеч ты хромой.
– Заболел, наверное, – предположил Манвелян.
– Устал, может быть, – не догадывался Рама.
Забыли, бросили, понеслось. Готовились к нормативам по физподготовке. Турник один, а очередь – до бытовки. Подбородок выше, ноги прямо, руки, да блин, руки-то шире. Личное время, общая тоска.
Алиев неважно шёл по пустому плацу, хоть нельзя вот так вот неспешно идти, только бегом или строевым. Рассмотрел себя в зеркале, не нашёл ничего, что бы помешало. Один бушлат топорщился по бокам, и шапка, старая, требовала замены. И сам он, скорее всего, нуждался в поспешных и вынужденных переменах.
В штабе – никого, лишь дежурный солдатик с красной повязкой на плече. Выходной день, но, будь добр, смотри в оба.
– Товарищ сержант, – попытался, – вы к кому?
Алиев записался в журнале и, молча указав наверх, добился прохода, убедившись, до чего легко всё-таки и просто нести свой срочный крест.
Канцелярская пыль до потолка, полумрак. Шаг в сторону, и скрип до нутра, прямо – того гляди, провалишься. Постучался, разрешили войти.
Комбриг разглядел, моментально потребовал сесть. Чего ты стоишь, в ногах никакой правды; как будто правда – там, в заднице. Шапку на колени, кокарду теребит, холодная звёздочка, а пальцы – потные.
– Ну, здорово, что пришёл, – совсем уж по-простому сказал полковник. – Надумал, что ли? Правильно, раз так. Я тебе сразу сказал: дело хорошее. Нечего и думать. Строитель из тебя неважный, конечно. А вообще, – задумался, – почему это неважный. Нормальный строитель. Но солдат – однозначно лучший. Надумал, значит. Молодец.
Алиев, согнувшись, не смел головы поднять, в глаза посмотреть. Куда-то в никуда, в сторону, подбородок вниз, виноват – исправлюсь.
– Прапорщиком тебя сделаю. Прапорщиком-то – знаешь как хорошо? Ты парень рукастый, на склад определю. Ты мне скажи вот, Алиев, хорошо же, честное слово, родине служить? По контракту – сам бог велел.
Алиев, не сказав ничего, глаза поднял и сам поднялся. Комбриг уже чайник включил, вода забулькала, и верно запахло табаком.
– Мне домой хочется, – не соврал сержант, – не буду я.
И выбежал безответно. Шапку уронил, пнул – пролетела, пронеслось.
Он бежал по территории части, не замечая ни редких встречных офицеров, ни случайных одиноких солдат. Пуговицы расстёгнуты, китель нараспашку. Бум-бум по асфальту, и сердце ударом зараз.
В располаге – тишина. До отбоя полчаса.
– Рота, становись! – закричал, и чуть не обнял испуганного Бреуса.
И в голове крутилось: домой, домой, домой.
Клянусь
– Я, Манвелян Михаил Георгиевич…
– Я, Ципруш Николай Иванович…
До присяги два дня, а никто не может. Ну, как же так, опять наизусть.
– Чтоб от зубов! – настаивал Горбенко.
Заперлись в «ленке», и давай по кругу. Солнце слепит, и декабрь не признаётся, и по-прежнему хочется чего-нибудь сладкого, а не это вот. Да как же, в самом деле.
– Товарищ сержант, а что значит «торжественно присягаю»?
– То и значит, – не знал, как объяснить Горбенко, – дальше там читай.
– «Клянусь строго выполнять приказы командиров».
– Это самое главное. Теперь без листочка.
Манвелян зачем-то встал и попробовал. Не получилось. Только имя своё помнил – хорошо, хоть что-то.
– Оценка «два»! – Горбенко шибанул кулаком по столу, но не со злости, а по привычке.
Хоть два, хоть единица. На следующий год не оставят.
– У вас ещё строевая, – напомнил. – Торжественным маршем. Песню-то не забыли?
Песню знали, с песней как-то проще. Идёшь себе, поёшь, ни о чём не думаешь. Только в ногу чтобы и под бой барабана. Обещали живой оркестр, настоящих военных музыкантов.
Ципруш мог бы и сам. В детстве он окончил музыкальную школу по классу фортепиано и умел, например, исполнять «Канон» Пахельбеля и «Дикари» Рамо. Но тут хоть стой, хоть не стой. Желательно стой, потому как «не плачь, девчонка», и «гордо шелестят знамёна», и всё в таком духе, что упасть никак нельзя.
Манвелян, закрыв глаза, шептал, спотыкаясь на каждом слове. Не справился, и прочитал заново, и понял, что ничегошеньки не получается. Стихи бы какие-нибудь – да, пожалуйста, а про невозможное «клянусь», про «народ» и «конституционный строй» – ну, никак нет, честное слово.
– Проверь меня. Ещё разок, и всё.
Отставить панику, неважный трёп. Не примешь присягу – может, домой отпустят. Зачем ты такой, если поклясться как следует не готов.
– Хуй там плавал, – вмешался Бреус, и рассказал, что в руках будет красная папка, а внутри пропечатанные слова. – Можно, короче, не париться.
– А чего же тогда?
– Армия, – пробубнил, словно кто-то мог забыть, где они и что с ними.
Заебать солдата – святое дело, солдат всегда обязан чем-то заниматься. Иначе мысли дурные, дела шальные.
– Товарищ сержант, – рискнул Манвелян.
Горбенко покачал головой – никак нет, и дал очередную команду. Форма одежды номер пять, шапка и бушлат.
Ковыляли строем, нога в ногу. И как бы «полки идут стеной», а по факту не пойми чем.
– Не стеной, а хреном, – кричал сержант.
Выбивалась первая шеренга, вторая отставала, замыкавшая четвёрка вовсе шла как придётся: гражданской развалочкой, лёгкой похренушкой. Осталось руки в карманы и сигарету в зубы.
– Горбенко! – раздался голос ротного, и сержант подорвался как ошпаренный. – Они у тебя что, первый день живут?
Между службой и жизнью – никакой разницы. По крайней мере, сейчас вот. Тот же подъём и тот же отбой, вечный шаг вперёд навстречу, привычные удары – ни за что и просто так, никакого смысла, но зачем-то, зачем-то – и непонятно, почему.
– Шарму не хватает, товарищи солдаты! – протаранил Калмыков.
Он следил из окна своего уютного кабинета и, наверное, потягивал кофеёк с чем-нибудь непременно вкусным и съестным, и, скорее всего, курил, сколько пожелает, и вообще не представлял, до чего же, до чего. А они, а они. Ципруш ногу подвернул, у Бреуса визгливо ныла спина, Манвелян кашлял как сволочь, отчаянно и громко.
– Какого ещё шарму, – пробубнил Горбенко, – шарму ему не хватает…
И солдаты, само собой, тоже не догадывались.
Команда «счёт», руки по швам. Голову наклони, и давай – поехали.
Калмыков не выдержал, спустился со своих кабинетных высот на солдатскую грешную землю. Он ждал, пока рота расхреначит плац, но плац – целёхонький, как ни старайся.
– Шарму, товарищи солдаты! Больше шарму!