А смертей он, Паскуале Де Медико, сын Йосефа, видел немало.
Смерти невинных детей, не ведавших, что их тела захватила хворь, отупленных нуждою и голодом. Они засыпали у него на руках, пока он слушал их сердца. Пока пытался расслышать в дыхании опасные хрипы. Выживали лишь немногие новорожденные. Остальные погибали от цинги, рахита, огня святого Антония и столбняка.
Паскуале ни разу не сообщил о смерти ребенка холодно, как поступали другие врачи. Уход малыша был для него свят, как полет голубицы, его следовало оплакивать и помнить о нем.
И смерти женщин. В родах, от потери крови, от неудачных абортов. Еще недавно они были здоровы, танцевали, щелкая каблуками до зари, набивали чучела, чтобы они отпугивали ворон. Прекрасные и исполненные тайн, в их взглядах сквозило прощание. Но тут подступала болезнь, вытягивая силы, сердце улетало куда-то вдаль, и они покидали этот мир с загадочной улыбкой, а потрепанный подол их одежд был испачкан кровью.
Наконец, смерть отца.
Все случилось внезапно, несколько лет назад, в Константинополе, всего в шаге от широкого канала, позволявшего морю зайти в порт. Огни мечетей сверкали, вздымались ввысь алтари. Небесный свод открывался тому, кто рисковал пуститься в дорогу. И отец Паскуале, Йосеф, сразу все понял. Он был на короткой ноге со смертью и потому сказал: «Паскуале, свершается, уже скоро, подготовься, достань талит, пожелай моей душе благополучного пути. Не забывай улыбаться, вершить жест благословения и посади гаркад. Сделай мне такую могилу, чтобы ее мог развеять пустынный ветер, как положено временному приюту. Тогда я смогу пройти. Начерти на песке мое имя и дождись, когда ветер заметет все буквы, лишь тогда оплачь меня над едва заметным углублением, что останется от могилы».
Это стало вторым горем в жизни Паскуале. Оно пронзило его плоть страшной болью, точно его ударили хлыстом.
Как и у меня, у Паскуале Де Медико никогда не было матери. Как и я, он ничего не помнил о ней.
Он рассказал, что она умерла в пути, когда Паскуале было чуть больше трех лет. В пустыне Намиб, в одном из оазисов, она присела и прошептала, прикрыв глаза: «Я устала, Йосеф».
Ее тело так и осталось там, среди дюн, под звездой безвозвратных потерь.
Паскуале искал ее месяц за месяцем. Месяц за месяцем он расспрашивал о ней путеводные созвездия. Месяц за месяцем рыл землю. Месяц за месяцем залезал на деревья и кричал: «Где ты, где ты прячешься?»
Но никто ему не отвечал. Лишь ветер доносил до него порой слабый зов, жалкий отголосок утраченной любви.
Мне это было знакомо.
Я тоже не единожды искала мать.
Мне тоже хотелось, чтобы кто-то подстригал мои волосы, говорил, от какой еды просыпается бодрость, от какой — клонит в сон. И когда у меня впервые пошла кровь, чтобы кто-то сказал мне: «Теперь ты стала нидой, но после омовения снова сможешь петь».
Я всегда была дикаркой и не умела сдерживаться, ничего не знала об украшениях, не интересовалась ни платьями, ни бусами, ни белилами и румянами.
Единственным примером для меня был Урия.
Я носила его туники, надевала его обувь, отвечала резко, ничего не стеснялась, мне не приходило в голову, что для того, чтобы справить нужду, надо присесть.
Я игнорировала хитрости обольщения, у меня не было желания нравиться, приукрашивать себя. Единственное, что у меня было, — это зеркальце, которым я ловила солнечных зайчиков, а моим единственным праздничным одеянием был митпахат из египетского шелка, принадлежавший моей кормилице, который чудом сохранился после пожара.
Ни я, ни Паскуале не понимали до конца, что значит быть женщиной. И когда мы брались лечить их, в нас говорили нужда, жажда, боль.
Желание обрести мать.
Глава 2
Перед смертью Йосеф Де Медико отдал Паскуале документ с золотыми краями, на котором стояла печать.
И с улыбкой сказал: «Передай это ей, но не раньше, чем повидаешь мир». Он не назвал моего имени. Не сказал: «Езжай к ней, на Сицилию». Он лишь выдохнул «ей», зная, что сын поймет.
Паскуале взял документ и спрятал его под одежды, в самое заветное место. Затем он омыл отца и завернул его в тахрихим, покрыв его тело поцелуями.
И отправился в путь.
Йосеф не хотел, чтобы Паскуале возвращался на Сицилию, не познав прежде земель Греции, Британии, Германии. Учись у всех народов, сказал он сыну. Выбери у каждого то, что станет навсегда принадлежать тебе. Не отвергай чужие обычаи, не беги от труда, не совершай греха. Люби каждую из женщин, но не претендуй на них. Как можно больше читай, по книгам и по звездам. Мечтай, но оставайся на земле. Не думай, что мечты существуют, чтобы бежать от реальности. Люби жизнь такой, какая она есть. Ты сможешь лучше ее разглядеть, если сумеешь ее представить. Пусть руки твои будут пусты, сердце полно, а башмаки стесаны и поношены. И когда ты объедешь много земель и переночуешь на сотнях постелей, когда ты вылечишь сотни больных и возлюбишь их, когда ты похоронишь сотни мертвецов и оплачешь их как собственных детей, тогда — и только тогда — возвращайся к ней.
И Паскуале тронулся в путь. На гору Афон, где он прочел «О лекарственных веществах» Диоскорида[8] и где монахи научили его подниматься с рассветом и гнаться за ночью. В библиотеку Монтекассино[9], где ознакомился с трудами Галена и понял, что никто так не мал, как Бог. Затем он отправился в Испанию, карабкаясь по горам вслед за хромыми ослами, туда, где гнездятся орлы, что не боятся обрывов и бросаются в пропасть, рассекая воздух острыми клювами.
И в каждом месте Паскуале собирал знания о врачевании. В Толедо торговец пряностями научил его готовить сироп от кашля на розовой воде. В испанских странах Паскуале раздобыл рецепты монахов-отшельников, они же научили его, как победить уныние: «Возьми немного порошка шафрана, словно берешь щепотку соли, и столько же мелкого ладана, затем добавь свежий желток и взбей его в миске с этим порошком; потом сделай небольшие примочки и обмокни их в указанную смесь, дав пропитаться; положи на лоб болящему, сменяя их по мере высыхания; и через два или три часа он будет здоров».
Когда Паскуале оказался в Севилье, он раздобыл там «Канон врачебной науки» Ибн Сины, известного как Авиценна, энциклопедический труд, переведенный на латынь Герардом Кремонским.
Он даже добрался до порта Яффы, чтобы отправиться в Иерусалим и затем в Триполи на торговом судне, взявшем триста пассажиров. Он босиком прошел по пути святого Иакова, чтобы оказаться в Сантьяго. На этой дороге Паскуале встретил самых разных паломников. Христиан, что искали милости Божьей. Евреев, что уверовали в Христа и хотели обратиться. Отпущенных висельников, что избегли наказания, оговорив недруга как «колдуна, вора, убийцу и поджигателя».
В своих странствиях Паскуале избегал злоумышленников, желавших его ограбить, платил пошлины лордам, чтобы перейти границы разных государств. Ночевал в лесах, на постоялых дворах, в трактирах. Он соглашался, когда его предлагали подвезти почтовые повозки, торговцы горшками или льдом, бродячие артисты. Занимался любыми ремеслами, дабы прокормить себя и бесплатно врачевать страждущих.
На этом пути он понял, что представляет собой человек. В жаре ли, в холоде, в богатстве и в бедности, в доступном и в невозможном. Он заводил разговор со всем, что его окружало. И все это он пропускал через свое дыхание, ведя себя как отшельник, ищущий прощения.
В неполные двадцать пять лет глаза Паскуале уже были полны тайны, бесприкрасного света обретшего покой человека, силой, которой обладает тот, кто сносил в пути не одну пару сандалий. Он шел смиреной походкой, волосы его касались пояса, одежду держала на талии простая веревка. Широкие, обожженные солнцем плечи, загоревшее лицо искрилось улыбкой. Встретив прохожего, он тепло приветствовал его и интересовался, не нужно ли чем помочь.
Паскуале не имел ничего общего с еврейскими врачами, носившими бумазейные штаны, к которым подвешивался кошель для монет. Не было у него ни конопляной рубашки, ни конической или фетровой шляпы, ни парчового плаща, отороченного мехом. На нем была длинная туника, доходившая до пят, да дорожная сумка с множеством карманов, набитых хирургическими инструментами, пузырьками со снадобьями и коробочками с мазями.
Денег у него не было. Он не брал платы за лечение, разве что пищей. Говорил Паскуале мало, предпочитая слушать и улыбаться, впитывая в себя усталый шум окружающего мира.
Его привлекали животные, одиночки, изгои. Он оплакивал отверженных. Если в детстве он любил сломанные предметы, то теперь замирал перед теми, кого сломала жизнь, кто несовершенен и не нашел себе места. Он считал их хранителями тайны, истинными обитателями вселенной.
Он сторонился ладана, новолуний, идолов.
Пугало его только безразличие.
Больше он ничего не боялся, почтенные доктора.
Вот почему, когда меня арестовали, он не выказал страха. В его голосе не было сомнений. Он смотрел священникам прямо в глаза.
И взгляд его был так не похож на прочие, что все умолкли.
Кто этот чужак, что говорил на их языке, готов был свидетельствовать за шлюху, был так уверен в себе, говорил спокойно и не боялся последствий?
Он не был похож на еврея. Скорее, он казался греком, но в нем было и что-то от испанца. Но в любом случае разве не знал он, что законом запрещено лжесвидетельство? Или не ведал, что за ложь его ждет расплата? «Предашь давар и обретешь девер» — убьешь слово — обретешь чуму, кровь, голод и войну.