Вирджиния Вулф: «моменты бытия» — страница 20 из 61

Три слова – «пустота, бесцельность существования» – встречаются в ее дневниках часто и в разные годы. Депрессия порождает депрессию и вызывает страх; страх, что опять начнутся непереносимые головные боли, зазвучат голоса, будут преследовать навязчивые идеи. Что нельзя будет писать и даже читать – во всяком случае, столько, сколько хочется. Что придется неделями лежать в постели: «Вот я, прикованная к моей скале»[44].

Страх и раздражение. Вирджиния недовольна «собственной безмозглостью и нерешительностью» и преследующей ее болезнью: «Вечное чувство, что надо подавлять себя, держать под контролем»[45]. И еще одно чувство – жалость к себе; в такие минуты (лучше сказать – часы, дни, недели) ей начинает казаться, что у нее ничего не получается – ни писать книги, ни рожать детей:

«Возможно, я сама подсознательно убила в себе материнское чувство; или это сделала природа»[46].

Начинает казаться, что жизнь идет мимо, что над ней все смеются и никто с ней не считается. И тогда Вирджиния разражалась в дневнике вот такими щемящими, безысходными монологами:

«Не могу закрыть глаза. Ощущение пустоты; лед не растопить… Мне хочется быть благополучной даже в собственных глазах. А у меня ничего не получается. Детей нет, живу вдалеке от друзей, не могу хорошо писать, слишком много денег трачу, старею. Слишком много думаю обо всяких почему и зачем; слишком много думаю о себе. Мне не нравится, что время проносится мимо. Что ж, тогда надо работать. Но я так быстро устаю от работы – читаю совсем немного, да и пишу не больше часа. Сюда никто не приезжает… Если же кто-то приезжает, я злюсь…»[47]

Следствием страха, раздражения, жалоб на судьбу стала мнительность, навязчивое стремление прислушиваться к себе, ежеминутно фиксировать, оценивать свое состояние («слишком много думаю о себе»). Стараться понять, во что может вылиться «мое обычное состояние неадекватного оживления». В дневниках Вирджинии едва ли не на каждой странице читаем весьма красочные описания ее симптомов и состояний:

«Странное шуршание крыльев в голове… мозг закрывается… отказывается регистрировать впечатления… вчера утром появились знакомые искры… всё стало скучным, безвкусным, бесцветным… читаю автоматически, как корова жует жвачку… глаза болят, дрожат руки… кровь не поступает в голову… я думала, в мозгу что-нибудь взорвется… сердце у меня подпрыгнуло и остановилось… мой мозг похож на тугой клубок струн… половина моего мозга совсем высохла…»

Существенная деталь: когда болезнь отступала, Вирджиния помнила почти всё, что с ней происходило, – никакой амнезии. И не только помнила, но и пользовалась бредовым состоянием для воспроизведения внутреннего монолога героев своих книг; болезнь словно бы «способствовала» реализации ее творческого замысла: вспомним хотя бы Септимуса Уоррена-Смита из романа «Миссис Дэллоуэй», его голоса и видения.

2

В отличие от покончившего с собой после войны Септимуса Смита или погибшего на фронте Руперта Брука, смерть которого стала для Ка-Кокс тяжким ударом, а также Сесила Вулфа, младшего брата Леонарда, убитого в самом конце «этой ужасной войны, от которой никуда не денешься»[48], – блумсберийцы в большинстве своем в мировой бойне не участвовали. Любыми способами стремились избежать призыва и его альтернативы – суда и тюрьмы. Как очень немногие, войну восприняли негативно. И, как очень многие, – панически.

«Всеобщее потрясение, вызванное Первой мировой войной, было настолько внезапным, что мы еще опомниться не успели… а наши чувства превратились в груду обломков, а сами мы – в безмолвных свидетелей, наблюдающих за ними искоса, со стороны», – вспоминала много лет спустя Вирджиния Вулф.

Ей вторит Дэвид Герберт Лоуренс: «Итак, наш космос взлетел на ветер, звёзды и луна стерты с небосвода… Наступил конец, наш мир исчез, мы же превратились в пыль, рассеянную в воздухе» (из письма леди Оттолайн Моррелл, 9 сентября 1915 года).

Панически, но не «патриотически». Если «безмолвным свидетелям» что и угрожало, то лишь германские цеппелины и осуждение сограждан, для которых взгляд «искоса, со стороны» был совершенно неприемлем. Не страдала патриотизмом и Вирджиния:

«Испытала полную внутреннюю опустошенность… Поняла, что патриотизм – низкое чувство… Когда играли гимн, ощущала только одно: полное отсутствие эмоций в зале. Если бы англичане не стыдились говорить в открытую о ватерклозетах и совокуплении, тогда бы они могли испытывать человеческие чувства. А так призыв к сплочению невозможен: у каждого ведь свое пальто, свой меховой воротник. Когда смотрю в подземке на лица себе подобных, начинаю их ненавидеть. Право, сырая красная говядина и серебристая селедка на глаз куда краше»[49].

Патриотизм, убеждена Вирджиния Вулф, – низкое чувство:

«Только, ради бога, ничем не жертвуйте своей родине», – пишет Вирджиния Ка-Кокс.

«Патриотизм в литературе – смертельный яд», – записывает она, когда в апреле 1915 года газеты славили погибшего Руперта Брука.

В рецензии на военные стихи Зигфрида Сассуна (май 1917 года) она не скрывает, какое отвращение вызывает у нее мировая война, словно прозревает ее ужасы сквозь газетные штампы:

«Сидим и наблюдаем за всем этим… за чудовищными картинами, которые скрываются за бесцветными газетными фразами».

Вулфы узнавали о войне, конечно же, не только из газет. Доставалось и им – особенно невиданно холодной зимой 1917–1918 года, когда Вирджинии и Леонарду приходилось во время бомбардировок среди ночи спускаться в подвал «с одеждой, стегаными одеялами, часами и фонарем. Спускаться и сидеть на деревянных коробках в угольном сарае или лежать на полу, на матрацах в кухне», – вспоминала Вирджиния.

«Ложишься в постель в полной уверенности, что больше нам никогда не придется бояться…» – записывает она в дневнике 18 октября 1918 года.

Увы, придется. Не скоро, но придется.

Даже долгожданная победа, заключение перемирия и прекращение кровавой бойни воспринимались ею «чужим праздником», чем-то надуманным, искусственным, лицемерным. И даже «убогим и гнетущим» (“sordid and depressing”), как она выразилась в письме Ванессе.

«Не знаю, но мне всё это кажется праздником слуг, призванным умиротворить и успокоить “народ”, – запишет она в дневнике, увидев по дороге в Эшем праздничное шествие в связи с заключением Версальского договора. – Есть что-то просчитанное, политическое и неискреннее в таких праздниках… в них совсем нет красоты и почти нет стихийного порыва»[50].

Да и откуда было взяться стихийному порыву, если и у активных и у пассивных участников войны «глубоко-глубоко угнездилась эта причиненная войной, бесчеловечной и беззаконной, боль»[51]?

Вирджиния не только не страдала патриотизмом, но к военным рискам и вызовам отнеслась с неприкрытой иронией – «искоса, со стороны». Вот что она пишет Ка-Кокс, оказавшись ненадолго в Лондоне в первые месяцы войны:

«Мы выехали неделю назад из Эшема, который живет по законам военного времени. Повсюду солдаты, они снуют взад-вперед, люди копают траншеи, идут разговоры, что в коровнике разместится военный госпиталь… Мы шли по Лондону, и, о Господи, только и разговоров, что грядет конец цивилизации и что наша жизнь ничего не стоит… Говорят, что предстоит великая битва, и состоится она именно здесь, в 15 милях от Северного моря…»

Сама же Вирджиния Вулф в этих разговорах участия, конечно, не принимает. Да и в ее ранних романах – «По морю прочь» и «День и ночь» – о войне, из-за которой, по ее же собственным словам, «во всех, мужчинах и женщинах, вскрылись источники слез», не сказано ни слова. Что не раз служило поводом для упреков в уходе от «насущных проблем общественной жизни». В своей рецензии на «День и ночь», озаглавленной «И плывет корабль в тихую гавань»[52], Кэтрин Мэнсфилд обвиняет автора в интеллектуальном снобизме, в том, что она живет вне времени: «Никакой войны никогда не было – вот смысл книги». Сама же Кэтрин Мэнсфилд, ставшая в одночасье национал-патриоткой, убеждена:

«Я чувствую всем сердцем, что всё теперь пойдет по-другому, не будет так, как прежде, и мы, художники, являемся предателями, если думаем иначе. Мы обязаны это учитывать и искать новые средства выражения для наших новых мыслей и чувств».

«Искоса, со стороны» отнеслись к войне и другие блумсберийцы. Мало сказать «со стороны» – резко отрицательно, причем не столько даже к войне как таковой, сколько к той волне агрессии, которая всколыхнула патриотически настроенное общество. Вирджиния считала Блумсбери «оплотом против варварства», в ноябре 1915 года писала Дункану Гранту:

«Вам удалось избежать призыва? Открытие, которое я сделала относительно наших соотечественников, крайне огорчительно. В мирное время можно было подумать, что они, хоть и глупы, но, по крайней мере, безвредны. Теперь же, когда они охвачены патриотическим порывом, их обуревают самые безумные и мерзкие страстишки».

Одни, как Литтон Стрэчи, Бертран Расселл, Олдос Хаксли и Клайв Белл, автор зажигательных памфлетов «Мир – незамедлительно» и «Искусство и война», тираж которых лорд-мэр Лондона приказал «незамедлительно» уничтожить, были убежденными пацифистами, называли себя «сознательными противниками войны» («conscientious objectors»); Клайв Белл пытался даже создать лигу «Против призыва» («No-Conscription League») после принятия вт