Вирджиния Вулф: «моменты бытия» — страница 34 из 61

[106].

Напрашивается сравнение с лондонским цветочным магазином Малбери: «Сказочный запах, изумительная прохлада… И как свежо… глянули на нее розы, будто кружевное белье принесли из прачечной на плетеных поддонах…»

Контрапункт, однако, ощущается не только в контрастном сопоставлении Лондона с Дублином. На контрапункте, светотени построен весь роман Вирджинии Вулф, живописный прием «кьяроскуро» задает всему повествованию энергию, напряжение, ритм. Про плывущие над городом облака говорится, что они «то свет насылали на землю, то тень». Вот и повествование в романе перемежается «светлыми» эпизодами, где действует богатая, благополучная, олицетворяющая собой радость жизни Кларисса Дэллоуэй (таковой она, во всяком случае, предстает перед читателем), и «теневыми» – с участием тревожного, подавленного, «суицидального», как сказали бы теперь, Септимуса Смита. А также – его жены-итальянки, страдающей не столько даже из-за болезни мужа, сколько из-за несправедливости судьбы, загнавшей ее в чужой город: «Здесь всё чужое, и некому за меня заступиться».

На этой антитезе, на этом контрастном сопоставлении и построен роман.

«Эта книга, – заметила в дневнике про “Миссис Дэллоуэй” Вирджиния Вулф, – задумана как исследование мира, увиденного одновременно душевно здоровым и душевно больным»[107].

Таким, как Септимус Смит, «располагающим» умереть, слышащим (как и его создательница) голоса, которые убеждают его, что только он один способен познать смысл вещей, видеть людей насквозь, и Кларисса Дэллоуэй, которая любит жизнь, не слишком задумываясь о ее смысле, любит успех, любит нравиться, – встретиться не суждено. Хоть и живут они в одном городе, в одно время, но существуют – в несравненно большей степени, чем Блум и Дедал, – в разных, так сказать, измерениях. Они и не встретятся. И всё же на последних страницах романа их судьбы пересекутся.

На приеме, который устраивает Кларисса в своем особняке в Вестминстере, жена знаменитого эскулапа сэра Уильяма Брэдшоу, «увлекая миссис Дэллоуэй под сень общих женских забот», обмолвится: ее мужу позвонили сказать, что его пациент, участник войны, пару часов назад выбросился из окна. И, удивительное дело, блеск приема для суетной хозяйки мгновенно гаснет, хотя, казалось бы, что ей за дело до покончившего с собой безвестного юного безумца. Гости, угощение, деловые и светские обязательства мгновенно забыты. Всегда прагматичная, адекватная (слишком адекватная) Кларисса едва ли не впервые в жизни ведет себя довольно странно. Только что вела, «гарцуя, блистая, сверкая торжественной сединой, премьер-министра по гостиной» – а спустя минуту, в самый разгар приема, уединяется в маленькой комнатке за гостиной, где, по счастью, в это время никого нет. И задумывается: а ведь правда не за ней, любящей жизнь, а за упавшим на ржавые прутья молодым человеком. Она будет, «оплетенная сплетнями», темнеть, тускнеть, «оплывет день ото дня в порче, сплетнях и лжи». Он же своей смертью бросил жизни вызов. Ей, стареющей, не слишком здоровой, остается одиночество, которого он – не зря же говорят «свел счеты с жизнью» – избежал.

«Смерть – попытка приобщиться… в жизни – разлука, одиночество; в смерти – объятие», – размышляет она с несвойственной ей глубиной и еще менее свойственной меланхолией. Счастливчик: ему теперь не понадобится то, чем ежеминутно вынуждена заниматься она, – пытаться «сладить с жизнью, вытерпеть, прожить ее до конца». А вот он – «взял и всё выбросил». «Избавился от того, что беспокоит», – как подумала еще одна, едва ли не самая известная в мировой литературе самоубийца; с Толстым, не только с Джойсом, в романе Вирджинии Вулф также немало «сближений». Взял и всё выбросил. Избавился от того, что беспокоит. И – спасся?

Когда день только начинался и Кларисса в приподнятом настроении шла за цветами для приема, ярко светило солнце. Теперь же, к вечеру, небо «…серыми, бедненькими штрихами длилось среди мчащихся, тающих туч». Слагаемые светотени, на которой строится роман, в финале словно бы меняются местами. Радость жизни блекнет, смерть же воспринимается спасением; спасением от забот, треволнений – а значит, от людей. Уединившись в разгар приема в пустой комнате, глядя в окно на то, как старушонка в доме напротив укладывается спать, и не замечая, как рядом в гостиной шумят и хохочут ее гости, Кларисса словно бы репетирует уход из жизни, бегство от людей, пытается хотя бы в мыслях подражать несчастному самоубийце. «Чем-то она сродни ему – молодому человеку, который покончил с собой». Покончил с собой и избавился – нет, не от голоса Эванса, погибшего на войне друга; не от голосов, преследующих его по возвращении с фронта. И даже не от мира, «грозившего взметнуться костром», когда он сидит в парке в своем потрепанном пальтеце, «с тревогой в карих глазах». Избавился не от мертвого Эванса – а от живых людей, его преследующих, его не понимающих. От жены, от врачей, от всех.

Последняя мысль Септимуса, перед тем как броситься из окна: «Умирать не хочется, жизнь хороша, солнце светит, но люди…»

Такие, как «целитель духа, жрец науки» сэр Уильям Брэдшоу, – из тех, кто, по словам Клариссы Дэллоуэй, «насилует душу… делают жизнь непереносимой». Это он поставил диагноз Септимусу Смиту – «нарушение чувства пропорции». Это он порекомендовал душевнобольному «обрести веру в божественную пропорцию». Настоятельно рекомендовал – как рекомендовали врачи автору романа – отдых в постели, отдых в одиночестве, «без друзей, без книг, без откровений», и тогда никакие видения, никакие голоса преследовать его не будут. Как рекомендовал Ивану Ильичу с «напускной важностью» знаменитый врач: «Вы, мол, только подвергнетесь нам, а мы всё устроим… всё одним манером для всякого человека, какого хотите…»

Нарушением чувства пропорции страдает, однако, не только Септимус Смит; во всех своих героях, и не только в этом романе, Вирджинию Вулф прежде всего интересует то, что она как-то назвала «чудаковатой индивидуальностью»[108]. Взять хотя бы Клариссу Дэллоуэй. Да, ее главный дар – быть, существовать, Да, она «наслаждается положительно всем». Чувствует людей – а ведь на это способны немногие. Людей чувствует, а вот на большое чувство – в отличие от Питера Уолша – способна едва ли. Умеет как никто (чисто женское свойство) создать вокруг себя свой собственный мир, всех «свести, сочетать» – оттого и прием, который она устраивает, вызывает у нее столь неподдельный энтузиазм. При этом нетерпима – к жалкой святоше мисс Килман, например. Ведет себя непринужденно, в обаянии не откажешь, – при этом холодновата; «холодность, каменность, непроницаемость», – говорит про нее Уолш. Успех любит, ради успеха и любви окружающих готова на многое. Энергична, тверда, легко преодолевает препятствия – и при этом ненавидит трудности. Прозорлива, умеет заглянуть в будущее – предпочла же «никакого» Ричарда Дэллоуэя яркому, талантливому Уолшу. Сообразила, что второй станет «никем», а первый «всем»? И при этом не умеет мыслить, складно писать (то ли дело Хью Уитбред!), даже на фортепиано играть не умеет; «спросите ее, что такое экватор, – и она ведь не скажет». Всё вроде бы делает правильно, продуманно, а по большому счету – не состоялась: одинока, не уверена в себе, – даже дочь, не говоря уж о светских дамах вроде леди Брутн, относится к ней несколько снисходительно. “Round character” – с полным правом сказал бы про Клариссу Форстер. «Полноценный характер», а вовсе не «странное, бесполое, одноцветное существо»[109].

Нарушено «чувство пропорции» и у Питера Уолша. Иначе бы он вряд ли сделал предложение замужней женщине с двумя детьми. Да еще «где-то там», на краю света. Он всех – и себя самого в том числе – уверяет, что счастлив, благополучен, сам же зачем-то в свое время отправился в Индию. За тем же, зачем отправился на Цейлон Леонард Вулф? Близкие друзья единодушны: Уолш «взял и загубил свою жизнь». Уже, собственно, загубленную:

Когда прошедшее – наваждение,

А будущее без будущности[110].

Не потому ли все его любят, жалеют, – мы ведь любим невезучих, тех, кому не позавидуешь: «Побитого, незадачливого, его кинуло к их безопасному берегу».

Пожалеть Питера и в самом деле есть за что: карьеры не сделал и уже не сделает, своей выгоды никогда не знал, в людях – не то что Кларисса – не разбирается: «Никогда не понимал, что на уме у других». Мужчины любят его за «неуспех», женщины – за недостаток мужественности и за то, что он «непристойно ревнив». А еще – за его «неописуемую, странно летящую» походку. И за то, что он вечно играет с перочинным ножом – есть что-то в этом трогательное; чудак. Не в меру восприимчив, впечатлителен: не успел после стольких лет явиться к Клариссе – и нб тебе, опустившись на кушетку, разрыдался как ребенок. Некстати плачет и некстати смеется, то раскиснет, то ему вдруг, непонятно с какой стати, весело. Если говорит, так только о себе, о своих бесчисленных увлечениях, – влюбчив, есть грех. Леди Брутн так о нем и отзывается: «Милый греховодник. Вечные истории с женщинами».

В Уолше, словом, есть всего понемногу: «человечность, юмор, глубина».

У большинства же гостей Клариссы Дэллоуэй с чувством пропорции, в отличие от человечности и глубины, всё в полном порядке. На их собственный взгляд, во всяком случае. Чем безупречнее они кажутся самим себе, тем глупее, смешнее, нелепее – читателю. В «Миссис Дэллоуэй», как в никаком другом романе, Вирджинии Вулф удаются запоминающиеся карикатуры. Лирический настрой сменяется сатирическим (еще одна светотень), и этот переход у писательницы не случаен; спустя годы, завершая работу над следующим романом «На маяк» и приступая к «Орландо», Вирджиния Вулф пометит в дневнике: