Вирджиния Вулф умеет несколькими словами, одной-двумя фразами набросать исчерпывающий портрет рецензируемого автора; портрет более точный, чем иная, посвященная ему пухлая монография.
«“Может быть” – это любимое выражение Монтеня; “может быть”, “я полагаю” и прочие обороты, ограничивающие неразумную категоричность человеческой самонадеянности».
«“Робинзон Крузо”… сродни безымянному народному эпосу… Автор унижает нас и насмехается над нами на каждом шагу: читатель ждал приключений и красочных описаний природы, а читает про человека, который не более чем борющееся за собственную жизнь животное».
«Ход мыслей Стерна, их внезапность и непоследовательность ближе к жизни, чем к литературе… Стерн удивительно близок нашему веку. В этом внимании к молчанию, а не к речи Стерн – предшественник современных писателей… Стерн вроде бы путешествует по Франции, но его путь чаще пролегает по материку его собственной души… В его памяти мелочи запечатлевались гораздо отчетливей, чем крупные величины».
Заметим: Стерн, и в этом смысле тоже, – родственная душа Вирджинии Вулф, она ведь тоже предпочитает «крупным величинам» мелочи – которые перестают быть мелочами, становятся под ее пером «моментами бытия».
«Характеры Джейн Остин имеют миллионы граней, они, как во множестве зеркал, отражаются в окружающих людях… Ее взгляд устремлен точно в цель, и мы достоверно знаем, в какое место на карте человеческой природы она бьет… Это слышно в ритме, в законченности и компактности каждой фразы»[130].
«Для многих читателей книги Вальтера Скотта неувядаемо свежи и живы оттого, что, сколько их не перечитывай, все равно не поймешь, какого же мнения придерживается сам Скотт и какой он на самом деле был… А сам Скотт, при всем его морализаторстве и словесной выспренности, – наверно, последний романист, владеющий великим шекспировским искусством характеризовать героев через их речь».
«Такие писатели, как сёстры Бронте, сосредоточенные на себе и ограниченные собою, обладают впечатлениями, заключенными в узких границах. От других писателей они почти ничего не перенимают, навсегда остаются инородным вкраплением. Они так и не обучились профессиональной гладкости письма, умению наполнять и поворачивать слова по своей воле. В их книгах нас привлекает не анализ характеров, не комизм и не философия жизни, а поэтичность. Коль скоро талант у них поэтический, смысл их творчества неотделим от языка; он – скорее настроение, чем вывод».
«Плодовитость и отсутствие рефлексии у Диккенса приводят к одной удивительной вещи. Он и нас превращает в творцов, а не просто читателей или зрителей… Отличительная черта Диккенса как создателя характеров заключается в том, что он создает их куда ни бросит взгляд – у него удивительная способность визуального изображения… Кажется, что именно зрение приводит в движение творческую мысль Диккенса».
«“Джуда Незаметного” Томаса Гарди не читаешь на одном дыхании от начала до конца; над ним задумываешься, отвлекаешься от текста и уплываешь караваном красочных фантазий, вопросов и предложений… Герои Гарди от нас закрыты: что творится в их душах, мы не знаем».
«Коль скоро Льюис Кэрролл навсегда остался ребенком, он сумел добиться того, чего никто до него не добивался, – сумел вернуться в мир детства, воссоздать его таким образом, чтобы и мы тоже вновь стали детьми, то есть нашли мир настолько странным, что в нем нет ничего удивительного».
«Чтобы прославлять скитальческий образ жизни, описанный в книгах Конрада, нужно обладать двойной оптикой: находиться одновременно внутри и вовне описываемых событий».
«Дэвиду Герберту Лоуренсу недостает силы придать предмету самодовлеющее значение, и поэтому его роман, как правило, неровен… У Лоуренса случаются “озарения” – правда, редкие проблески гениальности тонут в потоке мрака»[131].
После подобных «озарений» читанную-перечитанную (нередко и приевшуюся) классику хочется перечитать еще раз. Как всякий тонкий, оригинальный критик, Вирджиния Вулф вновь открывает давно открытое, прозревает в старом новое. И тем самым стимулирует к чтению – и читателя обыкновенного, и «необыкновенного».
Глава семнадцатаяРусская точка зрения
Отдельного разговора заслуживают отношения Вирджинии Вулф с русскими писателями, которых она, как уже говорилось, высоко ставила. Предпочитала современным английским авторам, эдвардианцам Уэллсу, Беннетту, Шоу, Голсуорси, – русский «золотой век»; «серебряный» знала хуже.
«Из ныне живущих английских писателей нет ни одного, кого бы я уважала. Вот и приходится читать русских», – словно оправдываясь, пишет она в мае 1922 года Джанет Кейс.
Мало того – ставила русских писателей в пример английским. Считала, что «русские смотрят в суть вещей», тогда как англичане «не любят смотреть правде в глаза». Что русские наблюдательнее («Острый глаз Толстого – от него невозможно укрыться»), что их отличает «сочетание простоты и необычайной душевной тонкости». Что русские «видят дальше нас, они лишены наших вопиющих дефектов видения». Что русские ведут с читателем доверительный, серьезный разговор на равных, отказываясь приходить к каким-то окончательным заключениям, чураясь свойственного английским литераторам менторского, резонерского тона, «пугающего и осуждающего»[132]. Избегают, как теперь бы сказали, «лакировать действительность»:
«Каковы эти русские, а? – видят нас насквозь; мы-то всё драпируем: дырка – мы туда цветочек, бедность – мы ее позолотим да прикроем бархатом… – а их не проведешь…»[133]
Вирджиния Вулф высоко ценила Томаса Гарди: не раз его цитировала, восхищалась его мощной прозой, богатым, нестандартным языком, пейзажными зарисовками, – однако сравнения с Толстым не выдерживал, на ее взгляд, и этот английский классик:
«Он не умеет рассказывать историю. А ведь суть художественной литературы – в искусстве рассказывать истории. Вот он заставляет женщину признаваться. Как он это делает? От третьего лица – а ведь сцена должна быть трогательной, впечатляющей. Представляете, как бы это сделал Толстой!»[134]
Ставила русским в заслугу «удивительное многоголосие» (“a wonderful compass of voices”) и новый взгляд на литературу, отмечала, что метод Достоевского освобождает прозу от «старой мелодии». В отличие от «далеких от нас, устаревших» Диккенса и Теккерея, Толстой, Достоевский, Чехов «значимы по сей день». Когда читаешь Толстого, которого Вулф называет «гением в необработанном виде», «ощущение всегда одно и то же: словно трогаешь оголенный электрический провод»[135]. «Казаки» «читаются свежо, будто вышли из-под пера Толстого всего пару месяцев назад»[136].
Во многих ее эссе обращает на себя внимание мотив «взрослости», зрелости русской литературы в сравнении с «детскостью» английской. Причем в первую очередь литературы художественной.
«Худшая часть английской литературы – английская художественная литература. Сравните ее с французской и русской»[137].
Сравнивать «Казаков» Толстого с книгами английских писателей, – замечает Вулф, – «это все равно что сравнить милые детские поделки с произведениями зрелого мастера…». По сути, об этом же – в ее позднем эссе «Накренившаяся башня»:
«Наши писатели XIX века не рассказывали такую правду, и поэтому многое в литературе прошлого столетия сегодня воспринимается как бессмыслица. Именно поэтому Диккенс и Теккерей, несмотря на всю их природную одаренность, пишут, на наш взгляд, о куклах и марионетках, а не о взрослых мужчинах и женщинах, и, словно избегая говорить о главном, развлекают нас отступлениями».
Вообще, любила сравнивать писателей русских и английских. Вот весьма показательный сравнительный анализ творчества Достоевского и Вальтера Скотта – писателей, казалось бы, совершенно несопоставимых.
«Читаю “Идиота”, – записывает она в дневнике 19 января 1915 года. – Стиль очень часто меня раздражает; в то же время в романе чувствуется та же энергия, что и у Скотта, – только Скотт великолепно изображал обыкновенных людей, а Д. создает фантомы с невероятно изысканными мозгами и чудовищными страданиями. Возможно, сходство Д. со Скоттом объясняется вольностью перевода».
Последняя фраза не случайна. О переводах русских писателей на английский язык Вирджиния Вулф была мнения, прямо скажем, невысокого, писала в «Русской точке зрения», что «перевод несказанно обеднил и обесцветил русскую литературу». Что из-за плохого перевода мы рассуждаем о литературе «голо, вне стиля». Что «у нас нет ничего, кроме приблизительной, грубой заготовки смысла». Сравнивала перевод с операцией, после которой
«великие русские писатели напоминают жертв не то землетрясения, не то железнодорожной катастрофы, ибо лишились главного – оттенков речи, своего лица»[138].
Читатель прозы Вулф, и не только критической, но и художественной, не раз сталкивается с некоторым недоверием писательницы к профессии переводчика. Достаточно вспомнить Уильяма Пеппера из «По морю прочь», который «перелагал персидские стихи на английскую прозу», или Невила из «Волн», который «пробует на язык раскатистые гекзаметры Вергилия и Лукреция».