Вирджиния Вулф: «моменты бытия» — страница 44 из 61

Если Рода отгораживается от жизненных невзгод фантазиями, то Невил – и в этом смысле у него с Луисом немало общего – прилежанием, упорядоченностью, убежденностью, что всё, в конечном счете, кончится хорошо: «В мире есть порядок… и всё у меня впереди». Или это он так себя успокаивает?

В мире Невила царит здравомыслие, в нем нет места религии, мистике: «Я одно презренье испытываю к этой религии скорби, к унылым, дрожащим теням».

Невил, правда, и сам дрожащая тень: он хрупок и физически, и психически. И хрупкость, внежизненность, как и Луис, компенсирует добросовестностью, силой воли и страстью к учебе. Оказавшись в колледже, он предвкушает, как будет «исследовать точность латыни и… пробовать на язык раскатистые гекзаметры Вергилия и Лукреция».

Вместе с тем, он сам же страдает от своих завышенных притязаний, для него, человека по-своему яркого, одаренного, бездарность окружающих непереносима: «Хочется в голос кричать от уютного самодовольства, от бездарности этого мира, который плодит коневодов с коралловыми брелоками на цепях».

В образованности, высоком интеллекте – и его слабость, «роковая какая-то нерешительность», которую он постоянно ощущает, боится, что, если дать ей волю, она «обернется пеной и фальшью».

Невил – живая пародия на книжного червя, он «исследует каждый поворот, каждый изгиб латинской фразы», он готов без конца говорить о литературе, Шекспире, «Гамлете», Китсе, – однако сам ничего оригинального, долговечного создать не в состоянии; Невил, как прустовский Бергот, – «жеманный чеканщик безделок»[153], не более того.

Здравомыслие причудливо сочетается у него с чертами идеалиста, витающего в небесах романтика. Закомплексованного (и он – тоже): «У меня нет телесного обаяния и отваги… Я вызываю жалость – не любовь». Влюбчивого: для него существует только один человек, Персивал, в которого он влюблен, и влюблен безответно; все же остальные: «Тени, полые призраки, плывущие пусто в тумане». Вечно стенающего, жалующегося на жизнь: «Молодость прошла». На мир: «Я чувствую всю враждебность и безразличие мира». И на людей – его гнетет их «враждебность и чуждость».

У Невила, как и у Луиса, мир для себя не имеет ничего общего с миром для других, всех остальных. Другие, остальные – бездарные, самодовольные, но ведь и сильные, активные, увлеченные жизнью, собой и друг другом; ему же суждено «всю жизнь липнуть к поверхности слов… копошиться, как червь, в черепах Софокла и Еврипида… плыть по излучинам фразы, куда бы она ни текла».

И безответно любить Персивала, испытывать к нему «нелепую, отчаянную страсть». Тяжко переживать его равнодушие, тем более – неверность: «Он неверный, любовь его ничего не значит». И еще тяжелее – известие о безвременной смерти Персивала в далекой Индии: «Всё кончено. Огни мира погасли».

Про Персивала мы знаем немного. Знаем, что он всеобщий герой и любимец. И что любовь к нему, этому «совершенному существу», которое отличается «величавой незыблемостью… той особенной красотой, которая чурается ласк… руководствуется природным ощущением уместности…», объединяет всех шестерых.

По контрасту с Персивалем, персонажем на периферии повествования, фигурой бледно очерченной, почти мифической, Бернард – личность необычайно яркая, колоритная, многогранная. И, как и все шестеро, – противоречивая: «Бернард на публике – душа общества; в тесном кругу он скрытный…Вместе с женской чувствительностью Бернарду присуща мужская трезвая логика… В тот самый миг, когда с виду я бесконечно разъят, я предельно собран».

Чрезвычайно общительный – «Не люблю обособленности… Я вливаюсь в общее русло», – он вместе с тем, как и Вирджиния Вулф, всегда рад «освободиться от чужого присутствия». «Сбивчивый, рьяный», он вместе с тем знает, чего хочет, решителен, ничего не боится: «…я мгновенно себя ощущаю тем именно лихим… рисковым, отчаянным типом…»

При этом ему, в отличие от Луиса и Невила, не хватает «четкости, определенности». Он задумчив, вечно всюду опаздывает, неряшлив – у него щепки в лохматых волосах, которые он называет «байронической растрепанностью». Задумчивость, отсутствие четкости, определенности не мешает ему быть прагматиком: «Что поделаешь, рассуждения – это не по моей части. Мне подавай осязаемость. Только так я могу ухватить мир».

И в то же время – выдумщиком, фантазером; Бернард – любитель рассказывать невероятные истории, и не только рассказывать, но и воплощать их в жизнь: «Мы – открыватели новых земель!.. Мы в стане врагов… Заселим подземный мир… вступим на нашу тайную территорию…»

И этими историями, фантазиями, как и Рода, он скрашивает скучный, приевшийся мир: «Надо сочинять фразы, городить фразы, чтобы чем-то твердым отгородиться от глазенья служанки, глазенья часов, глазеющих лиц, безразличных лиц…»

Бернард не просто фантазер, он – сочинитель, целиком отдающийся вдохновению; не книжный червь, как Невил, а прирожденный сочинитель: «Натиск, жар, расплавленность, перетеканье одной фразы в другую – вот чего я добиваюсь… Приступим не мешкая, отдавшись ритму набегающих строк… Я прирожденный чеканщик слов; я выдаю мыльный пузырь из чего хотите».

Для него, Невил прав, история важнее человека: «…всё на свете история… Все мы фразы для истории Бернарда, заносимые в его записную книжку… Он не понимает, что чувствуем мы… Он в нас не нуждается… Он всё берет на заметку, на будущее, для ссылок в его блокноте».

Бернард стремится «пополнить свою коллекцию ценных наблюдений над человеческой природой». Всё видит, как и его создательница, в непривычном свете: «сырой, шершавый» голос проповедника сравнивает с «недобритым подбородком», а его походку – с походкой враскачку пьяного матроса.

Сьюзен – антипод ветреной, кокетливой красотки Джинни. Вот и Бернард – антипод Персивала. В Бернарде нет ни капли правдивости, правильности, спокойствия, величавости всеобщего любимца. Бернарда, напротив, отличает «безграничное любопытство к судьбе человеческой». В отличие от Персивала, Бернард вовсе не убежден в своей «величавой незыблемости». При всей своей суетности он всегда умел смотреть на себя со стороны, сознавать, что он совсем не так талантлив, как ему и его друзьям казалось. Что ему «надоели эти истории, эти фразы, прелестно, всеми лапками шлепающиеся наземь».

В конце романа «набитый фразами» блокнот Бернарда с «коллекцией ценных наблюдений» свалится под стол, уже никому не нужный: «Хватит с меня фраз». Не нужный, как и сам Бернард: «Ничего после меня не останется, кроме непропеченных, песком присыпанных фраз».

Прежде чем подвести черту, уже стариком, «престарелым господином в теле, с седыми висками», Бернард мысленно пройдет через все этапы постижения смысла жизни, этой «чудовищной передряги». Жизнь («Женитьба, смерть, путешествие, дружба») «прошла и погасла», а он, в отличие от Сьюзен, которая обрела «обыкновенное счастье», или от Луиса, который гордится тем, что «поставил свою подпись вот уже двадцатый раз», так себя и не нашел. И всё же, перефразируя Пушкина, свою «погасшую» жизнь Бернард читает без отвращения.

Сначала, изверившись, – от плюса к минусу: «Я люблю наблюдать, как жизненный карнавал ревет и бурлит… Жизнь приятна, жизнь хороша, сам процесс жизни доставляет удовольствие… Жизнь вполне сносна… Я уберегся от крайностей прежних моих друзей… Как невыразительна жизнь!.. Я понял, что я всеми окончательно брошен…»

А потом, проникшись высшей мудростью, – от минуса к плюсу: «Насколько приятно молчание!.. Слава тебе, Господи, за одиночество!»

Внутренние монологи персонажей романа, составляющие, по существу, единый монолог («Скоро, скоро наши монологи составят общую речь!»), если и «отгорожены» друг от друга, то лишь выделенными курсивом и передающими движение времени пейзажными зарисовками. Зарисовками, как всегда у В.Вулф, поражающими своей метафоричностью, многоцветностью, неожиданностью, броскостью сопоставлений, сочетаемостью несочетаемого. Когда Уолпол заметил в рецензии на роман: «Написано изысканно, разумеется», он, вероятно, имел в виду такой, например, импрессионистический набросок: «Сплошь пропитанные пронзительной синевой, волны лоснились, играли мазками света только на гребнях, как, переступая, лоснятся мускулами сильные кони».

Или вот этот, совершенно пастернаковский: «А солнце меж тем подкралось к окну, пощупало красную бахрому занавески, принялось выводить круги и узоры. Вот, вплыв в комнату на волне окрепшего дня, оно плеснуло белизной на тарелку; и загустел блеск ножа».

В «Волнах», этом «коллективном» монологе, «биографии бытия», как определила творчество Вулф Маргерит Юрсенар, сталкиваются, перетекают друг в друга, сливаются мысли, чувства, признания, страхи, предрассудки, фантазии каждого из шести персонажей. Они-то, эти мысли, чувства, ассоциации, в своей совокупности и многозначности и создают драматическую, «волнообразную» атмосферу книги – «Волны» ведь задумывались как драма: «Это должно стать… поэмой, драмой».

Драмой и в общеупотребительном, и в историко-литературном смысле. «Волны» – своеобразный моноспектакль, где шесть действующих лиц словно бы выходят по очереди, постоянно подменяя друг друга, на авансцену и выговариваются – нескончаемо рассуждают на темы высокие и низкие, близкие и далекие. Однако рассуждают, ведут диалог с другими действующими лицами исключительно про себя, неслышно для собеседника, – вслух свои реплики они не произносят. Реагируют – бурно, глубокомысленно, болезненно – на то, что о них думают, как с ними поступают другие. Завидуют им, влюбляются в них, ненавидят, сочувствуют, пытаются понять, самоутверждаются за их счет, вспоминают их слова и поступки, ставят себя на их место – но в контакт с ними, даже когда сидят за одним столом, провожая Персивала в Индию, вступают лишь мысленно, так сказать, вслепую – оттого, наверно, Вулф и назвала «Волны» «слепой книгой».

Шесть персонажей в пьесе Луиджи Пиранделло ищут автора[154]