«Подсматривает» она и людей, также вызывающих у нее, как и в художественной прозе (у В.Вулф всякая проза художественна, эссе и путевые заметки в том числе), ассоциации и мысли самые неожиданные. Завсегдатаи в местном кабачке, «словно парки», обсуждают входящих. У сидящей за столиком женщины птичье лицо с выделяющимися на нем ярко-красными губами – «она абсолютно довольна собой». Местные помалкивают, а вот заезжие французы, покачиваясь из стороны в сторону, «обсуждают человеческую природу». Такой колоритной мизансценой мог бы начаться пространный путевой очерк, или рассказ, или даже роман – зарисовки же Вулф, как и ее романы, обрываются на полуслове: настроение задано, остальное «дорисует» читатель. Дорисовать, впрочем, бывает иногда сложно. Как, например, в таком вот, состоящем всего из двух предложений, портрете римлянки: «Очень бедная черная костлявая женщина. Эффект неряшливости из-за тонких волос».
Подобные зарисовки похожи на ремарки в пьесе или в сценарии – писательница рисует мизансцену емко, короткими назывными предложениями с повторяющимися словами; так и хочется сказать – мазками: «Рим. Чай. Чай в кафе. Дамы в ярких нарядах и белых шляпах. Музыка. Глядим на людей, как в кино. Дети не дают покоя. Завсегдатаи в кафе. Мороженое. Старик в греческом кафе. Очень холодно…»
Такие же «моменты бытия», как в ее прозе, то же ассоциативное письмо, тот же – воспользуемся литературоведческим штампом – метод подачи материала. Откуда эта краткость, пунктирность? Не оттого ли, что в мыслях Вирджиния не в Италии с ее несметными красотами, а дома, в Лондоне или в Родмелле, за письменным столом? В вечном, навязчивом страхе, что не удастся дописать книгу так, как задумывалось, что критики над ней посмеются: «Представляю, пока мы едем, как меня не любят, как надо мной смеются…»
Шотландия, июнь-июль 1938 года.
Тот же пунктирный, «телеграфный» стиль, те же неожиданные сопоставления, всегдашний антропоморфизм, гиперболы: «Огромное пространство, выставленное напоказ. Очень жарко. Равнина. Старик удит рыбу. Река поднялась выше дороги».
То же буйство красок, непредсказуемых цветовых сочетаний: желтые виллы, зеленые горы, красный дворец, зеленый плюш холмов, бледно-лиловая лаванда, едва заметная дорога змеится «красной нитью».
Та же цепкая наблюдательность, на которую мы обратили внимание еще в романе «По морю прочь»: у женщины ноги вываливаются из туфель, старик не может подняться со стула, у офицера, прохаживающегося тигриной походкой, восковое лицо и голова, как «колода для париков».
Такие же, как и в прозе, смелые поэтические метафоры. Стена ассоциируется с «волной с острым гребнем», горы – с одеялом, «закутанным в душный туман», овцы на торфяных участках – с жемчугами. А надгробие на могиле Вальтера Скотта – с коробкой шоколадного бланманже. И ощущение, которого не было во Франции и Италии и было в Греции и Ирландии, – неизменности, незыблемости пейзажа: «…пейзаж вечен… что видели римляне, то вижу и я…»
Этот же самый мотив, кстати сказать, – в последнем романе Вулф «Между актов», о котором еще пойдет речь: «На ту же ночь смотрел пещерный человек с какой-нибудь скалистой высоты», – размышляет Айза Оливер.
Вечен, неизменен не только шотландский пейзаж, но и темы для разговора пожилых шотландских кумушек, занятых вязаньем у камина; обрывки этого разговора, в котором собеседницы не слышат друг друга, Вирджиния Вулф, как «соглядатаю» и полагается, тщательно фиксирует. И не комментирует.
«– Я удивляюсь, что вы гуляете с зонтиком.
– Не знаю, смогу ли я отстирать это и надеть снова.
– Я думаю, он очень мил, ее муж. Да она и сама личность. Очень приятные люди.
– У меня три петли лишних.
– Эдинбург прелестен, мне он нравится.
– Надо уехать из того места, где родился. Тогда, если возвращаешься, всё становится по-другому.
– В какую церковь вы ходите?»
Вечен пейзаж, вечны темы для разговоров, вечна, неизменяема взаимная глухота, неспособность, нежелание услышать друг друга – и неподвижно время. Вирджинии Вулф мнится, будто в старике в красном пальто она узнала бормочущего стихи Уильяма Вордсворта. А среди завсегдатаев местного паба – сына Кольриджа, тоже поэта и вдобавок горького пьяницу, Хартли Кольриджа.
Ричмонд, лето 1927 года.
Остановилось время и когда Вулфы в 1927 году большой компанией отправились в Ричмонд – и, взобравшись на вершину Бардон-Фелл, наблюдали оттуда за солнечным затмением. И здесь тоже Вирджинии Вулф вдруг почудилось, что и она с Леонардом, и Николсоны – древние люди, друиды из Стоунхенджа, свидетели не солнечного затмения, произошедшего июньским днем 1927 года, а рождения мира, которое сопровождалось «беспредельно синим простором», прячущимся в красно-черных облаках, где таилось погасшее, а спустя несколько мгновений вновь вспыхнувшее солнце. Когда после тьмы вновь вернулся свет, когда «мертвый мир» ожил, Вирджиния испытала чувство благоговения, легкости, вскоре сменившееся, как это столь часто у нее бывало, подавленностью и упадком сил: «это было словно внезапное погружение в воду, когда его совсем не ожидаешь…»
2
Но очеркист Вирджиния Вулф вовсе не всегда витает в эмпиреях и не всегда серьезна. Сказал же в свое время Карамзин: «Как француз на всякий случай напишет песенку, так англичанин на всё выдумает карикатуру». Таков уж британский национальный характер: всё, в том числе и несмешное, уметь и стремиться представить в смешном свете; так школьник с азартом подрисовывает на картинках в учебнике длинные носы и развесистые уши почтенным государственным мужам. Вот и Вирджиния Вулф, дочь своего отца, любившего английский xviii век с его смехом – язвительным, простодушным или назидательным, – «выдумывает карикатуру» даже на тех, кто вызывает у нее искреннюю любовь и уважение и к насмешке над собой вроде бы не располагает. Карикатуру, которая, как заметил Честертон в книге о Диккенсе, представляет собой «мастерское отражение самых характерных черт человека»[177].
Побывав вместе с мужем в октябре 1935 года в Брайтоне на ежегодном съезде лейбористской партии, Вирджиния, словно позабыв про свои прочные и давние социалистические симпатии, набросала целую галерею злых, задиристых карикатур на лейбористских лидеров, которых Леонард хорошо знал лично. Изобразила в смешном и даже неприглядном виде позёра Джорджа Лэнсбери, игравшего на съезде роль «побитого христианина». И Эньюрина Бивена, который, точно черепаха, прятал голову в свои широкие плечи и уверял Леонарда, что «не торгует вразнос своей совестью», а делегатов съезда – что «мир станет хорошим, стоит всем получить равные права».
Достается от нее и писателям, в том числе и любимым, как Томас Гарди. Начать с того, что, побывав в июле 1926 года в гостях у живого классика, Вирджиния в первый момент приняла за него горничную – невысокую худенькую девицу в чепце. Отчего сразу же задала всей встрече, которую очень ждала, юмористический настрой. Чего стоит хотя бы хозяйка дома: типичная писательская жена, миссис Гарди держится с достоинством, назубок выучила свою роль подруги жизни великого человека. Донимает гостей скучнейшими разговорами о том, как она управляется со своей коричнево-белой дворнягой, к которой, судя по всему, привязана ничуть не меньше, чем к автору «Джуда Незаметного». За чаем миссис Гарди ничего не ест – «смотрит вдаль». Сам же Гарди предстал перед Вирджинией маленьким, веселым, деловитым старичком с пухлыми щечками, похожим на «старого лобастого голубя». Веселым, деловитым и, несмотря на свою громкую известность, очень скромным (на что, между прочим, обратил внимание и Честертон, который побывал у Гарди лет на тридцать раньше Вулф и был поражен, что уже тогда знаменитый писатель «вел себя так, словно он начинающий автор и никому не известен»[178]).
Подобно убеленному сединами семейному доктору или «весьма достойному сельскому поверенному на покое», Гарди при встрече обращается к Вулфам: «Ну-с, как мы поживаем?» и многократно пожимает дорогим гостям руки. Говорит, как и его супруга, без умолку, к тому же – прочувствованно и искренне, «не позволяет беседе затихнуть ни на минуту и не пренебрегает своим участием в ней».
В беседе о литературе пожаловался Вулфам на современную прозу: «Мы в свое время полагали, что в романе должны быть начало, середина и конец. А теперешние истории кончаются тем, что женщина выходит из комнаты». Нашел кому жаловаться!
При расставании взял с Вулфов слово, что они никогда не будут летать на самолете. Подарил им свою книжку рассказов «Маленькие насмешки жизни» и, подписывая ее, допустил ошибку в фамилии гостей: «Wolff» вместо «Woolf». В «Маленьких насмешках жизни» появилась, таким образом, еще одна маленькая насмешка жизни…
Много забавных воспоминаний связано у Вирджинии Вулф и со своим вечным «эстетическим» оппонентом Арнольдом Беннеттом. Она любила вспоминать, как этот «невыносимо скучный прозаик», наивный, несносный, но искренний и добрый старик, однажды удалился с приема, сообщив ей под большим секретом, что преисполнился решимости писать отныне не меньше тысячи слов в день…
Не пощадила и Бернарда Шоу (который, впрочем, и сам никого не щадил). Крупнейшего английского драматурга хх века она изобразила в духе тех бессчетных карикатур, которые чуть ли не ежедневно помещались на него в печати. У нее Шоу, как и на страницах газет, долговяз, «шагает на некрепких длинных ногах», сложив на груди руки и сверкая золотыми коронками. «Как раз иду от дантиста, – сообщил он Вирджинии при встрече, – и соблазнился хорошей погодой». Дружелюбен, фонтанирует идеями и «весьма искусен в убеждении окружающих в своей любви». Уверял собеседницу, что все люди в двадцать один год должны быть революционерами. И что он слишком стар для тропиков – так, словно ему предстояло, как в свое время Леонарду, жить на Цейлоне или на Гавайях.
И еще три карикатуры. На Генри Джеймса, свою единственную встречу с которым Вирджиния Вулф описывает в письме Вайолет Дикинсон от 25 августа 1907 года: