Последняя часть книги попадает, наконец, в типографию – но не в феврале 1936 года, как Вирджиния расчитывала, а в апреле. Теперь ей предстояло заново прочесть 600 страниц набранного текста и, главное, дать их читать Леонарду. Леонард просмотрел первые две части и от прочитанного – так Вирджинии, во всяком случае, показалось – остался не в восторге, отчего ее сомнения в достигнутом результате лишь усилились. К нестерпимым головным болям добавился страх, что семейная сага не вызовет у читателя ничего, кроме издевательского смеха, – с первым романом «По морю прочь» было то же самое.
Страх и галлюцинации: 24 марта, идя по Стрэнду, Вирджиния ловит себя на том, что говорит, и говорит громко, сама с собой, – хорошо знакомый симптом приближающегося психического срыва. Врачи велят срочно переехать в Родмелл и ни под каким видом не садиться за письменный стол. Вирджиния скрепя сердце подчиняется, гранки откладывает до лучших времен, дневник два месяца не ведет, исключение делает разве что для писем, да и то лишь самым близким.
«Никогда не верьте письмам, которые я пишу после бессонной ночи, когда лежу без сна, смотрю на бутылку хлоралгидрата и говорю себе: “Нет, нет, нет, ты этого не сделаешь”. Удивительно, как бессоница, даже не регулярная, способна меня испугать. Думаю, это связано с теми ужасными временами, когда я не могла себя контролировать», – пишет она 4 июня 1936 года Этель Смит.
На этот раз Вирджиния себя контролирует – в том смысле, что сознает: дела ее плохи, немногим лучше, чем в 1895 или в 1913 году. Сознает это и Леонард. И поэтому, когда в начале ноября гранки наконец прочитаны и отданы на его суд, он решительно не соглашается с Вирджинией, посчитавшей, что роман неисправимо плох и что набор следует рассыпать, не считаясь с немалыми расходами и тяжкими четырехлетними трудами. Роман, скорее всего, ему тоже не слишком понравился, но ведь сказать правду значило подвести жену вплотную к самоубийству – последние месяцы Вирджиния была близка к тому, чтобы покончить с собой.
И Леонард, закончив поздно вечером чтение, вернул Вирджинии гранки со словами:
«Закончил читать и не могу говорить. Великолепная книга. Нравится мне больше, чем “Волны”».
«Святая ложь» подействовала.
«После замечательного откровения Леонарда в тот вечер я воспряла духом и в целом почувствовала себя гораздо увереннее», – записывает она в дневнике 24 ноября 1936 года.
Леонард похвалил – это уже немало. Теперь дело было за зоилами. Что-то скажут они? И когда роман 15 марта 1937 года вышел из печати, зоилы не сплоховали: вопреки всегдашним опасениям автора, рецензенты отозвалась на «Годы» с энтузиазмом, некоторые не скрывали своего восторга. Такого количества похвал Вирджиния никак не ожидала:
«Если бы кто-нибудь сказал мне полгода назад, что я напишу такое, я бы подпрыгнула, как подстреленная олениха, – не скрывает она своей радости в дневнике 19 марта. – Настолько невероятным, немыслимым было всеобщее признание!»
Было от чего подпрыгнуть.
Observer: «Выше всяких похвал!»
Times: «Шедевр».
Times Literary Supplement: «В.Вулф создала лебединую песнь среднего класса».
Хвалят Evening Standard, Empire Review, Time and Tide; называют «Годы» лучшим из ее романов. Авторитетнейший Мейнард Кейнс счел «Годы» «очень трогательной, нежной» книгой, а сцену с участием Элинор и состарившейся няни Кросби – «выше “Вишневого сада”».
Роман становится бестселлером в Америке, книгу расхваливают рецензенты, продано 25000 экземпляров, выходит несколько изданий, «Годы» возглавили список самых покупаемых в США книг по версии Herald Tribune. Американские гонорары внушительны. Популярность Вирджинии Вулф в Америке столь велика, что 27 марта 1937 года, спустя всего две недели после публикации романа, New York Times присылает в Родмелл своего специального корреспондента взять у автора «Годов» интервью. Встречен был корреспондент ведущей американской газеты, однако, не слишком гостеприимно, о чем свидетельствует запись в дневнике Вирджинии:
«…в половине четвертого, когда я поставила кипятить чайник, к дому подъехал громадный черный “даймлер”, и в саду возник юркий человечек в твидовом пальто. Я вошла в гостиную, он был уже там: стоит и озирается. Л. его появление проигнорировал, он был в саду с Перси. И тут только я догадалась. Человечек держал наготове зеленую тетрадь: я буду говорить, он – записывать. Я опустила голову – он чуть не застал меня врасплох. Наконец вернулся Л. и двинулся ему навстречу. “Нет, миссис В. не нуждается в такого рода рекламе”. Я пришла в ярость: у меня по руке ползет клоп, а стряхнуть его не могу. Клоп с зеленой тетрадью. Л. вежливо проводил клопа обратно к “даймлеру” и его жене. Они отлично прокатились сюда из Лондона, эти клопы. Приехали, проникли в дом и собирались за мной записывать».
Не обошлось, как водится, и без отрицательных отзывов. Немногочисленных, однако сильно автору досадивших:
«…совершенно потрясена в пятницу пощечиной Эдвина Мюира в Listener и Скотта Джеймса в “Life and Letters”. Оба оскорбили и унизили меня: Э.М. заявил, что “Годы” его разочаровали, показались ему чем-то мертворожденным. Примерно то же написал и С.Джеймс. Все цвета померкли, тростник поник. “Мертворожденное”, “обманувшее надежды” – я изобличена, рисовый пудинг получился именно таким, как я и предполагала, – несъедобным… В книге нет жизни… Мне было больно, я проснулась в четыре утра, мучилась ужасно…»[183]
Что ж, на сей раз сомнения Вирджинии были, увы, оправданы: «пудинг» и в самом деле получился не слишком съедобным. Что, конечно, вовсе не значит, что Вирджиния Вулф разучилась писать: ее литературное мастерство видно в «Годах», что называется, невооруженным глазом. Видно и узнаваемо.
Узнаваемо неожиданными, изысканными и в то же время точными метафорами, где, как всегда у нее, ведется «мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями»[184]. Луна сравнивается с отполированной крышкой от блюда. «Мелодичные заклинания» оксфордских колоколов, к которым прислушивается студент Оксфорда Эдвард Парджитер, – то с «медлительными дельфинами, которые ворочались в масляном море»[185], то с «большой рыбиной, плывущей сквозь водянистый воздух».
Немолодое лицо Элинор Парджитер «было изборождено морщинами, как старая перчатка, которую движения кисти покрывают множеством тонких складочек». Лицо престарелой миссис Леви тоже изрезано морщинами, но уподобляется уже не старой перчатке – оно «растрескавшееся, как старый глазированный горшок».
Руки Нелли, сестры Элинор и Эдварда, так толсты, что «напоминали спаржу, суживающуюся к концу». «Ярко-багровая» рука Гиббса, приятеля Эдварда по Оксфорду, напоминает кусок сырого мяса.
Напыщенные старики на оксфордской Хай-стрит походят на вырезанных из камня средневековых химер. Одна из главных героинь романа, сестра Элинор и Нелли, суфражистка Роза Парджитер вскидывает голову, точно кобылица.
Многие сравнения, как это часто бывает у Вулф, антропоморфны. Автомобиль останавливается под статуей, чью «трупную бледность подчеркивал свет фонарей».
Предметы в озаренной бледным утренним светом комнате, где накануне встречались представители сразу трех поколений Парджитеров, «словно пробуждались ото сна, сбрасывали покровы, преисполнялись трезвостью повседневной жизни». «Огонь продолжал гореть, кресла, расставленные в круг, как будто еще держали своими ручками остов прошедшего приема».
Узнаваемы и импрессионистические пейзажные зарисовки, задающие семейной саге поэтическое, отчасти даже фантастическое измерение. Весенним лондонским вечером «освещение переходило от золотого сияния к сумраку и обратно». Столик, за которым дама в шляпке с лиловым пером ест («поклевывает») мороженое в Кенсингтон-Гарденз, освещен пятнистым солнечным светом, «отчего женщина казалась полупрозрачной, как будто она запуталась в световой сети, как будто состояла из текуче-разноцветных ромбов». Застывшие лужи на дороге зимней ночью «глядели глянцевыми глазами».
Портретные зарисовки – меткие, лаконичные; эти «наброски с натуры» очень точно передают особенности того или иного персонажа, его характер, отношение к нему других действующих лиц. Делия Парджитер смотрит на портрет матери, которая умирает в соседней комнате и чьей смерти Делия никак не дождется. И ей видится, что девушка на портрете «как будто наблюдала за собственным затянувшемся умиранием с безразличной улыбкой». Эшли, приятель Эдварда по Оксфорду, тихий, вкрадчивый, затаившийся, двигается так, «будто столы и стулья излучали какое-то поле, которое он ощущал невидимыми антеннами или усами, подобно кошке». Во время похорон миссис Парджитер Дигби, шурин полковника, «держал свой цилиндр обеими руками, как некий священный сосуд, и являл собой образ скорбного благочестия».
А вот жутковатый портрет, а лучше сказать, карикатура на состарившегося ученого-классика Эдварда Парджитера: он «походил на насекомое, из которого выели всю плоть, оставив только крылышки и хитиновую оболочку». В старости Эдвард двигается, «повинуясь привычке, но не чувству» – чувств не осталось, и откидывает голову назад примерно так же, как его сестра Роза; она – как кобылица, он – как «закусивший удила конь».
Узнаваема Вирджиния Вулф и своей поистине толстовской, хищной наблюдательностью, прозорливостью, умением передать характер героя через его ощущения, поступки, физическое действие. Непоседливая, воинственная, вспыльчивая Роза Парджитер, когда, в старости оглохнув, откидывает голову, становится похожа на военного. Лихач-шофер за рулем автомобиля, на котором едет в шотландское поместье Китти, «немного подается всем телом то вперед, то назад, будто подгоняя лошадь». В какой-то момент внучатой племяннице Парджитеров Пегги начинает казаться, что «напряжение вокруг ее губ и глаз видно со стороны». Когда она высмеивает собеседника, у нее возникает странное чувство, будто «издевка царапала по бедру; удовольствие согревало позвоночник».