Вскоре он вошел в чумную зону.
Чума — вещь трудноописуемая и труднообъяснимая. Все началось несколько месяцев назад… Строго говоря, это была даже не болезнь, а нечто тонкое и почти неуловимое. Подхватив эту заразу, люди начинали стремительно дряхлеть, их могла свести в могилу любая хворь, будь то скоротечная чахотка или грипп. Сами здания ветшали и выглядели неряшливо, словно никто не пытался продлить им жизнь. У людей все валилось из рук. Любые планы, любые замыслы погрязали в необъяснимых проволочках и в итоге заканчивались ничем.
Эммет Буффо уверял: если подняться на вершину холма и посмотреть на город в телескоп, можно увидеть, что чумная зона словно затянута прозрачным туманом.
— Оптика позволяет взглянуть на вещи по-новому!
Улицы Низкого Города, люди на этих улицах — у Эммета имелись инструменты, позволяющие разглядеть их во всех подробностях, — теряли очертания, словно собирались вот-вот исчезнуть. Можно подумать, что дело в плохом освещении, или надо просто протереть окуляр… Но наведите тот же телескоп на пастельные башни и просторные площади Высокого Города: четкие линии, яркие краски, радующие глаз — ни дать ни взять цветущая клумба на солнце.
— Нет, — важно сообщит Эммет Буффо, — дело не в освещении и не в инструментах!
Верить ему или нет — ваше дело. Небольшой участок к югу от бульвара Озман пока безопасен. А вот на востоке зараза уже угрожает Высокому Городу: граница чумной зоны проходит прямо по Маргаретштрассе и чуть выгибается, захватывая сеть густонаселенных полуразрушенных улочек, дома мелких рантье и зеленные рынки у подножия холма Альвис. Что до результатов наблюдений Буффо… можете доверять им, можете не доверять; в любом случае это лишь часть картины. Все остальное — в Низком Городе, и чтобы составить полное впечатление, вам придется туда отправиться.
Эшлим, который уже не раз побывал там и в общих чертах оценил картину, поставил мольберт на тротуар и принялся разминать локоть. С приходом чумы стало казаться, будто все улицы в этой части города на одно лицо: прямые, усаженные одинаковыми пыльными каштанами, с переломанными рельсами. Десять минут назад он проходил рю Серполе и обнаружил, что не узнал ее. Здания справа и слева от дома Одсли Кинг опустели. Повсюду валялись лохмотья отслоившейся краски, обломки реек, кляксы затвердевшего раствора — следы грандиозного ремонта, который затеяли местные рантье, и который, подобно остальным их замыслам, уже никогда не будет завершен. Всевозможные догадки и слухи постоянно лихорадили чумную зону. В Высоком Городе поговаривали, будто целая улица за неделю трижды переходила от владельца к владельцу, а ее жители воспринимали это как само собой разумеющееся, точно впали в прострацию.
Одсли Кинг жила на верхнем этаже, в многокомнатной квартире, где непривычному человеку легко заблудиться. На лестнице слабо пахло геранями и сухими цветами померанца. Эшлим в нерешительности топтался на лестничной площадке, а у его ног урчал кот.
— Добрый вечер!..
Никогда не знаешь, что от нее ожидать. Как-то раз она спряталась в туалете, а потом прыгнула на Эшлима, давясь от смеха.
Из какой-то комнаты доносились тихие голоса, но из какой, понять было невозможно. Эшлим толкнул мольберт, и тот громко заскрежетал по плитке, которая была положена без раствора и непонятно на чем держалась.
Кот убежал.
— Это я, Эшлим.
Он шел из комнаты в комнату, ища Одсли Кинг. На стенах, выкрашенных в бесстрастно кремовый цвет, висело множество картин. Неожиданно Эшлим поймал себя на том, что смотрит из окна на квадратный садик, похожий на цистерну, полную растений и затопленную темнотой.
— Я тут, — позвал он.
Я? Кто «я»? Одсли заставила его чувствовать себя призраком, который кружит никому не нужный и ждет, когда его наконец заметят.
Эшлим полез в буфет. Только это был вовсе не буфет. За дверцей открылась маленькая прихожая с зелеными бархатными шторами в дальнем конце. Там и находился вход в мастерскую.
Одсли Кинг сидела на полу вместе с Толстой Мэм Эттейлой, гадалкой и картежницей. Одинокая лампа изливала на них желтый свет, играющий на лежащих между ними картах. Ярко освещая самих женщин, он был слишком слаб, чтобы полностью осветить просторную комнату. В результате казалось, что они застыли в неудобных, напряженных позах посреди желтой пустоты, а рядом висят туманные призраки разных предметов: горшок с анемонами, кусок мольберта, оконная рама. Это придавало изумительную двусмысленность сцене, которую Эшлим позже нарисовал по памяти. Эта картина известна под названием «Две женщины в комнате наверху».
На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.
В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.
— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.
Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.
— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.
Она вытерла рот тыльной стороной руки.
— Я стала такой торопыгой…
После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.
Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.
Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.
Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:
— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.
— Эшлим, ты обещал.
— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…
— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.
На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.
— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!
Эшлим почти с ней согласился.
Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.
В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.
Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?
Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:
— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до маслобойни.
Однажды, открывая дверь, она внезапно увидела, как у одного из цыплят опускается веко, закрывая глаз, похожий на стеклянную бусинку.
— Теперь мне снится, что за дверью у меня висят мертвые женщины, и одна из них мне подмигивает.