Когда он в конце концов умолк, она спросила:
Ты говорил с Господом?
Я всегда говорю с Господом, ответил царь. Он единственный, кто понимает меня.
А каков Он — Господь? — спросила Вирсавия.
Он таков, как я, сказал царь Давид.
Как я.
И Вирсавия подумала о том, как он вот только что едва не раздавил ее, подумала о безрассудной его страсти.
Господь добр, назидательно сказал царь. Любовь Его безгранична.
Он таков, как я? — подумала Вирсавия. Что Он сделает с Урией? Что станется со мною?
Все же я не понимаю Его, сказала она. Даже если любовь Его безгранична. Любовь еще и непостижима.
Да, сказал царь Давид, любовь еще и непостижима. Любовь есть непостоянство и неуверенность. Самая ужасная неуверенность.
И Господь именно таков? — сказала Вирсавия.
Да, отвечал царь. Именно таков.
И, припав губами к ее волосам, он запел, зашептал, залепетал одну из тех песней, какими услаждал Господа, а заодно и Шафана:
Господи! Ты испытал меня и знаешь.
Ты знаешь, когда я сажусь и когда встаю;
Ты разумеешь помышления мои издали.
Иду ли я, отдыхаю ли, Ты окружаешь меня,
и все пути мои известны Тебе.
Сзади и спереди Ты объемлешь меня
и полагаешь на меня руку Твою.
Дивно для меня ведение Твое —
высоко, не могу постигнуть его!
Шафан смотрел на них. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, шептались, он слышал их голоса, но слов не разбирал. Вот только что царь выбрался из глубокого колодезя своих чувств и теперь лежал совсем спокойно, уткнувшись губами в ухо женщины. Шафан хотел бы лежать так на месте Вирсавии, он думал о неслыханной защищенности, какую изведал бы, если б ему дозволено было положить голову на плечо царя или же упокоить на своей тонкой, хрупкой руке тяжелую голову царя. Удивительно, что он, совсем еще отрок, порою испытывал к царю отеческие чувства. И в то же время считал, что царь ему как отец.
Царь Давид повернул голову и заметал его. Щелки глаз сузились еще больше, так что даже Шафан и тот не мог поймать его взгляд, ужасная гримаса исказила лицо. Мне бы надо играть для него! — подумал Шафан. Весь облик царя стал вдруг совершенно необъясним, он как бы ушел в собственную непостижимость.
Шафан! — вскричал он. Давно ли ты стоишь здесь, за столпом?
Я стоял там все время, сказал Шафан, и голос его дрогнул от тепла и участия. Я все видел!
Царь приподнялся на локте и странно чужим и надломленным голосом кликнул стражу. А когда воины прибежали, крикнул им:
Уведите этого отрока! Вынесите его во двор и поразите мечом! Выколите ему глаза!
А Шафан только и смог подумать: вот и такое тоже возможно, непостоянна, как ветер, любовь, и нет на свете ничего, кроме непостоянства. Оно объемлет меня со всех сторон, оно отверзает очи слепых.
И он повернулся к царю, взял душу свою и протянул ему на ладони, не мог он оставить царя, не сказавши хоть малую долю того, что переполняло его. Но не сумел выдавить ни слова, ни даже стона.
А Вирсавия не сказала ничего.
Немного погодя царь Давид поднялся, он не смотрел на нее, обратил к ней свою широкую, чуть сутулую спину, оправил одежду, движения его были тяжеловесны и решительны, будто показывали, сколь он непоколебим и бесстрастен, рыжеватые, дремучие волоса лежали на плечах.
Совсем недавно они были почти одно, его пот увлажнял и холодил ее кожу, и волосок от его бороды пристал к ее губам, но теперь тело его вдруг представилось Вирсавии необычайно далеким, она не посмела бы окликнуть его, даже робко, с глубочайшим трепетом, он виделся ей таким же чужим, как кумир, изваянный финикийскими каменотесами, и она вряд ли сознавала еще, что он человек.
Затем Вирсавия тоже встала, стала подбирать и приводить в порядок свою одежду и, сама не зная почему, переняла от царя манеру двигаться: согнула спину, будто ее отягощало бремя царства, а маленькие свои ноги ставила так, будто всякий шаг был чреват тяжкими последствиями, руки же поднимала с опаской, медленно, будто они были обвешаны медными пластинами.
И стремительно, едва уловимо промелькнула у нее мучительная мысль, что царь завладел ею и бродил теперь внутри ее тела, что она позволила ему наполнить себя, как будто была порожним, дотоле не использованным сосудом. Болезненная судорога стиснула ее нутро, а когда царь вдруг обернулся и посмотрел на нее, она, точно пытаясь защититься, наклонила голову и непослушными от робости пальцами стала приглаживать растрепавшиеся, спутанные кудри.
Ни в коем случае нельзя ей лишиться чувств, нельзя пачкать блевотиной кедровый пол царя Давида.
_
Вирсавия, однако, возвратилась в дом Урии. Воины с огромными мечами провожали ее, липкое семя царя медленно стекало по ее ляжкам, она думала о пленниках, и рабах, и побежденных со склоненною головою, обо всех тех, кого на глазах у нее вели вверх по лестницам к царскому дому. Пленница, побежденная — вот кем она чувствовала себя. У побежденного нет более намерений, думала она, нет стремлений, нет цели, побежденный свободен от надежд и мечтаний, всеми покинут и свободен. Свободен быть пленником.
Чтобы состояние это не длилось вечно, ей должно победить царя Давида.
Каждый вечер шли дожди, была весна, месяц авив, Иоав, и храбрые военачальники, и воины осаждали царский город аммонитян, Равву; Урия был одним из тридцати семи храбрых у Давида. Царь Раввы Аннон обесчестил послов, которых Давид послал к нему, когда воцарился он на престоле, и Урия был среди этих послов, Аннон заподозрил в них соглядатаев и обрил каждому половину бороды, а одежды обрезал до чресл. Потому-то Господь повелел царю Давиду завоевать землю Аммонитскую и уничтожить детей Аммоновых, и теперь Иоав с войском стоял под стенами стольного города, во исполнение воли Божией разорили они и опустошили земли вокруг Есевона и Медевы, истребили десять тысяч мужей и три тысячи рабов отослали в город Господень Иерусалим; скоро они ворвутся внутрь стен, и разрушат город, и уничтожат аммонитского бога Милхома, чтобы впредь тот никогда более не утверждал, будто он есть Господь, чье подлинное имя Иегова.
Урия? — сказал царь Давид. Храбрый? Хеттеянин?
Пошлите за ним! Пошлите гонца к стенам Раввы, в воинский стан! Скажите военачальнику Иоаву, что волею Господа должно Урии немедля отправиться к царю в Сион!
Затем он приказал Шевании, тому, что трубил трубами и назначен был для священных занятий, пойти в дом Урии, к Вирсавии.
Ты будешь стеречь ее, сказал царь. Будешь стеречь ее так, как будто ты пастырь, а она овца, самая драгоценная во всем Израиле!
Шевания уже вышел из горницы, уже отвернулся, готовый сбежать вниз по лестнице, но царь окликнул его:
Она не должна покидать дом свой, она принадлежит мне, я завоевал ее, она моя пленница, нет ей цены!
Когда шаги Шевании стихли, объяла царя тоска, он желал оказаться на месте этого отрока, поспешить к ее дому и стеречь ее, быть свободным от всех обязанностей, кроме послушания: видеть, как она приготовляется ко сну, поднести чашу с водой к ее постели, устроить себе постель у ее порога и тем показать ей, что она пленница, слышать ее доверчивое дыхание, когда она наконец уснет.
Она первая женщина, думал он, она вышла прямо из рук Творца, не изменили ее все те рождения и смерти, какие испытал род людской, она явилась прямо из рук Творца.
Быть может, я сам измыслил Вирсавию? — думал он. Быть может, она возникла в тот самый миг, когда взгляд мой упал на нее? Быть может, сила и желание в глазах моих создали ее из воздуха? Быть может, она всего лишь мимолетное облачко, которое скоро исчезнет?
И он подумал о своих женах, о пятидесяти двух женах в женском доме, об Авигее из Кармила, и Маахе, и Аггифе, и Эгле, и всех остальных, о запахе их, о невнятных, а порою крикливых голосах, о пошлости их и сластолюбии.
Мысль об Ахиноаме Изреелитянке наполнила его мимолетной печалью, Ахиноама родила ему Амнона, первенца, она помогла всем остальным его женам родить всех остальных его сыновей и никогда не сетовала, если он на время забывал, что есть она на земле. Черные, блестящие волоса ее поседели, левая рука усохла и почти не двигалась от неведомой болезни, которую наслала на нее какая-то из других жен; только когда помогала Ахиноама роженице разрешиться от бремени, рука эта ненадолго вновь оживала; она лишилась трех зубов, что были некогда сплошь крепкими и белыми, а верхняя губа ее поросла густым черным пушком. Печаль и забота подобны любви, думал царь. Ахиноама и Вирсавия. Первая и последняя, защищенность и бренность, истина и обманчивость, сытость и голод.
Он чувствовал, что должен поговорить с кем-нибудь, а единственный, с кем он мог говорить, был Господь.
Хелефеи и фелефеи с огромными метательными копьями и тяжелыми медными щитами, привязанными ремнем к плечу, последовали за ним, они думали, он направляется в женский дом, дабы исполнить свои царские обязанности; они же, по обыкновению, будут веселиться с рабынями в большом нижнем покое — пока они ожидали царя, арамейские рабыни всегда танцевали для них.
Но царь пошел не к женскому дому, а к скинии Господней, и стражи тотчас решили, что выглядит он бессильным, и переглянулись, разочарованно и многозначительно. Возле скинии Господней никакого веселия не было, можно разве только перекинуться в кости либо позабавиться с нищими, которые всегда лежали и сидели на камнях у ограды переднего двора. На худой конец и нищие спляшут.
Давид беседовал с Богом в скинии, во внутреннем помещении, отделенном разноцветной пурпуровой, голубой и червленой завесой, в святая святых, где стоял ковчег откровения, где Господь в невидимости и непостижимости своей восседал под крыльями херувимов, что были на крышке ковчега. Наискось от себя Господь мог видеть золотой седмисвещник и стол для хлебов предложения с лепешками на елее, и круглыми хлебами, и тонкими неквашеными опресноками.