Вирсавия — страница 7 из 37


На рассвете Урия разделил с ними трапезу, все они ели из огромного железного котла, который им вынесли, и была это похлебка с дробленым зерном, и мясом, и разваренным хлебом. Но ни с кем Урия не говорил, ел похлебку с шумом и чавканьем, а слуги старались не докучать ему, они были горды и счастливы тем, что пожелал он ночевать у них, и смотрели на него с трепетом.

Потом Урия сел на землю подле лестницы и сидел, обхватив руками икры, порою он утыкался головою в колени, будто, вопреки всему, недостаточно выспался; пред глазами его были четвероугольные, с плоскими кровлями, дома старого иевусейского города, и оливковые рощи Кедронской долины, и густые, отливающие в синеву кедры на берегу Гиона — он и видел все это и не видел.

О Вирсавии Урия думал очень просто, все мысли у него были простые.

Ее маленький домашний бог не имеет причинного места. Этот маленький бог вырезан из дерева смоковницы, и нет у него ни женского, ни мужского естества.

Она принадлежит мне, я ею владею.

Когда спит, она тихонько посвистывает носом.

Она чистит мне уши ногтем указательного пальца, собственные мои пальцы слишком неуклюжи.

И есть у нее еще одно имя: Наэма, что значит «миловидная».

Великому и истинному богу должно иметь естество.

Скорее всего, она бесплодна. Или, может быть, я просто не умел войти в нее достаточно глубоко.

Она часто напевает песенку о горлице, которую пожрал ворон.

Я ею владею. Она принадлежит мне.

Но ведь обыкновенно я вхожу очень глубоко.

Бог, у которого нет ни женского, ни мужского естества, — это бессильный бог, он не более чем бесприютный дух пустыни.

Мне нравится щекотать ее ляжки с внутренней стороны.

И пахнет она между ног как шмелиная норка, я бы мог отдать за нее мою жизнь.


В полдень, когда позвали его к царю, он наконец встал, и был он тяжел, и медлителен, и скован внутренним холодом, вся плоть его болела от нетерпения и неизвестности.

Царь Давид велел накрыть стол во внутренней горнице: голуби, перепела, жареные молочные ягнята, хлеб, который слуги согрели в своих ладонях, вареная форель, печеная саранча-хагава, виноград, смоквы, финики. И вино, золотистое и красное, подслащенное и терпкое.

Они не говорят друг с другом, просто восходят на ложа у стола. Сначала Давид, потом Урия, и виночерпий наполняет их чаши вином, сперва терпким золотистым, и они пьют, почти с упрямством, как будто питие — искусство трудное и утомительное. И Давид угощает Урию голубем, которого тот грызет зубами, сначала они едят птицу, потом ягненка, потом хлеб и рыбу, а после этого плоды и, наконец, саранчу, плоды и саранчу они запивают сладким вином, осушают чашу за чашей, и все это в полном молчании, оба не смеют произнести ни единого слова, ибо каждый из них может нечаянно обронить имя Вирсавии, и они оба словно одержимы жаждою и голодом.

Чувствуя, что лицо начинает неметь от вина и делается неподвижным, Урия мнет его правой, свободной рукою, пытается оживить, ощупывает пальцами рубцы, и складки, и узлы, и Давид тогда поступает так же — слугам со стороны кажется, как будто эти двое мужчин хотят удостовериться, что их лица еще на своем месте, как будто страшно им, что черты их расплывутся и уничтожатся.

Потом Давид расстегивает сандалии, распускает ремешки, берет сандалии за пятки и бросает слугам. Урия поступает так же.

Вслед за тем Давид нетвердо, но все же повелительно указывает на оружие Урии, на щит у левого его локтя, на копье, которое он положил за спиною, на меч, который еще висит у бедра. И Урия расстегивает пояс и отдает меч слугам, отдает им копье и щит и, хотя взор его затуманен, спокойно смотрит, как они уносят прочь его оружие, один несет копье, другой — щит, третий — меч, теперь он безоружен.

Когда входят танцовщицы, оба, и Давид, и Урия, уже почти спят, лишь недолгое время они еще кое-как умудряются поддерживать отяжелевшие головы. Оба до крайности напрягают силы, но ни один по-настоящему не видит танцовщиц, они видят только их движения, а не тела, и скоро чаши выпадают у них из рук, и они засыпают, сначала Урия, потом Давид, и слуги выносят объедки, а виночерпий отсылает танцовщиц в женский дом и укрывает Давида одеялом, верблюжьим одеялом, по которому рассыпаны звезды.


Просыпаются они, когда в горнице совсем темно, быть может, уже настала ночь, первым просыпается Давид. Минуту-другую он лежит и до боли в глазах всматривается во мрак, потом отбрасывает одеяло и садится, влажный вечерний воздух вливается в окно над его головою, и он зовет слуг, велит принести масляный светильник и жаровню.

Когда слуги ставят меж ними большую медную жаровню с горящими угольями, Урия тоже просыпается, свет масляной лампады проникает сквозь веки, обжигает глаза будто огнем.

И он тоже садится и, повернувши склоненную голову, видит Давида, позади жаровни и светильника.

Теперь наконец они будут говорить друг с другом. Язык у обоих распух, ворочается с трудом, голова болит будто гнойная рана, губы шершавые, как бы покрытые коростой. Теперь, когда каждое слово, каждый звук и слог требуют неменьших усилий, чем восхожденье на могучую стену, — теперь они наконец будут высказаны.

Зачем ты призвал меня сюда? — вздыхает Урия, и звуки собственного голоса гремят в его ушах, как шум боевых ассирийских колесниц.

У меня есть поручение для тебя, отвечает Давид, голосом на диво мягким и звонким.

Поручение?

Да. Поручение, которое сделает имя твое приснопамятным.

Господин мой царь, я недостоин.

Ты поведешь войско на стены Раввы. Ты подашь знак к выступлению, ты будешь предводительствовать воинами, без тебя эта осада никогда не кончится.

В голосе Давида слышны мягкие, увещевательные, почти робко-ласковые ноты.

А Иоав? — произносит Урия. Иоав?

Ты тот, кого ждет Иоав. Твоего-то возвращения он и дожидался все это время.

А Урия думает: Вирсавия. В каком-то месте все это сходится и соединяется: мое поручение, Вирсавия, царь Давид, Иоав, взятие Раввы.

Я для этого не гожусь, говорит он. Я не военачальник. Я силен и грозен, но также медлен и медлителен.

Это правда, отвечает Давид. Ты медлителен. Надобно привести тебя в движение.

Я могу доставить письмо, говорит Урия. На большее я не способен. Я могу взять с собою послание к Иоаву и войску.

Более того, говорит Давид. Ты и есть послание. Ты сам будешь посланием.

Урия пытается отрицательно покачать головою, и в тот же миг одолевает его нестерпимая боль, ему кажется, будто в затылок вонзилось копье, на лбу и на щеках выступили крупные капли пота, печеная саранча торчит меж коренными зубами.

Я ведь только человек.

Он говорит это с возражением, будто не может представить себе, каким образом его крепкая жилистая плоть способна превратиться в нечто столь бренное и легкое, как послание.

Я ведь всего-навсего человек.

Мой выбор пал на тебя. Более того, Сам Господь избрал тебя.

Господь?

Да, Господь избрал тебя.

И Урия предугадывает, что в словах Давида наверное сокрыто что-то страшное, что-то неизбежное и бесповоротное, и правая рука его тщетно тянется к мечу.

Нет, говорит Давид. Меч свой ты не получишь. До поры до времени не получишь.

Я не избран, говорит Урия.

Ты избран, повторяет Давид.

Нет, говорит Урия, я обречен.

И Давид безмолвствует.

Я буду принесен в жертву, кричит Урия. Вот так оно и есть: я буду принесен в жертву!

Никто, кроме Господа, не различит жертву и избрание, говорит Давид.

И в первый и единственный раз он открывает щелки глаз и показывает Урии свой взгляд.

Верь мне, я знаю, о чем говорю.

А Урия думает: всему виной Вирсавия. Да-да, это ее вина. Вирсавии.

А потом он говорит, больше себе, нежели Давиду:

Каков же тогда Господь? Каков тогда Господь Бог мой?

И Давид отвечает:

Он — Бог неумолимый и беспощадный, Он — Бог пустыни, в пустыне Он явился нам, Он — Бог пустыни, губительный и испепеляющий, Бог бурного ветра, и во власах Его песок.

И тут Урию одолевают дурнота и боль, и вся непереваренная, не в меру обильная трапеза внезапно просится наружу, он едва успевает склониться над жаровней и, стоя на четвереньках, разом выхлестывает на горящие угли и скисшее вино, и желчь, и унижение. Однако Давид смотрит на него спокойно и с пониманием — разве может кто-нибудь смотреть на бедствующего, не испытывая сострадания? — а потом велит слугам принести новую жаровню вместо запачканной и угасшей.


И повелел царь Давид оскопить Урию, повелел обрезать его до самой тазовой кости. То был знак избрания Урии.


Потом царь приказал перевязать его рану, и пророк Нафан помазал руки и грудь Урии, помазал его над шестым и седьмым ребром, там, где сердце, и возложил руки свои Урии на голову, так что кровотечение унялось.


И опоясал царь Давид Урию мечом его, и надел ему на руку щит, и вложил в руку копье. И двенадцать мужей из хелефеев и фелефеев понесли Урию в военный стан под Раввой, понесли на руках своих, как сказал им царь Давид.

И пришлось им связать его кожаными ремнями и медными цепями, ибо он был полон святого безумия.


Ибо ради Вирсавии и по велению Господа принес царь Давид в жертву его мужское естество.


А когда пришли они к Равве, то отнесли его к Иоаву и посадили перед Иоавом на землю. И сказали: вот, царь послал его.


Тогда Иоав развязал его путы и оковы, а Урия непрестанно кричал от боли и ярости, он ведь лишился всего, но помнил еще Вирсавию, Вирсавию, которая поистине была как сама плоть любви и которая похитила у него все возможности жизни, а значит, и самое жизнь, и, когда оскопленный и освященный Урия почувствовал, что свободен, схватил он свой меч и в святом безумии ринулся к воротам Раввы, а были это высокие бронзовые ворота, те, что смотрели на север, и там убил он десятерых стражей.

Но воины аммонитские, увидев, что Урия в святом безумии напал на город, вышли из ворот и убили его до смерти.