Виртуальная история: альтернативы и предположения — страница 32 из 101

[346].

Эти ожидания объясняют, почему революция вызвала такое потрясение. Вирджинский конгрессмен Эдмунд Рэндольф впоследствии написал о состоявшемся в мае 1765 г. в Законодательном собрании Вирджинии знаменитом протесте Патрика Генри против акта о гербовом сборе:

В отсутствие непосредственного подавления, в отсутствие мотива, столь сильно зависящего от поспешных теоретических рассуждений; в отсутствие неприязни к монархии; демонстрируя преданность правящему герцогу; имея братскую привязанность к трансатлантическим членам империи; восхищаясь их гением, познаниями и добродетелями; подобострастно культивируя их обычаи и традиции – словом, считая Англию образцом величия и достоинства, законодательное собрание в 1765 г. озвучило принципы, которые через два года вылились в революцию[347].

Джозеф Галлоуэй, который с 1766 по 1775 г. был спикером Ассамблеи Пенсильвании, в 1779 г. заявил, что во время Семилетней войны “в доминионах Его величества не найти было области, где верных подданных было бы больше, чем в тринадцати колониях… Мысль о неверности в то время едва ли вообще бытовала в Америке, а если все же ее и озвучивали, то это никогда не оставалось безнаказанным”.

Это создавало парадокс: как могла столь сильная привязанность столь резко сойти на нет?

Как же могло в таком случае произойти, чтобы еще недавно верные люди вдруг стали поголовно неверными и встали на сторону республиканского правительства, не чувствуя ни ущемления, ни притеснения и только думая о такой возможности?.. Колонисты не столкнулись ни со штрафами, ни с заключениями, ни с притеснениями, которые могли бы оказать такой эффект… Если изучить всю историю человечества, мы не найдем пример столь внезапного перехода от совершенной преданности к всеобщей неприязни. Напротив, всякий раз, когда национальные привязанности сходили на нет, это происходило медленно и постепенно, в результате длительного подавления – не перспективного, а фактического[348].

Галлоуэй решил парадокс радикальным образом: колонисты в целом не утратили своей привязанности, как утверждали некоторые ярые сторонники республиканства, поэтому их симпатии можно было вернуть. Этот аргумент по сей день ставит под сомнение устоявшееся представление о революции как кульминации давно взращенного американского национализма.

В своей оценке Галлоуэй был не одинок. Бостонский судья Питер Оливер утверждал, что революция стала “единичным” явлением: “Поскольку, обратясь к истории, мы не найдем другой причины бунта колоний ни в Римской империи, ни в любом другом государстве, помимо суровых притеснений”. Однако за Америкой “в ее младенчестве ухаживали с огромной заботой и участием… ее холили и лелеяли… снова и снова спасая от грозящего разорения”; это было “неестественное восстание”, спровоцированное маленькой группой колонистов, “несколькими безудержными демагогами”[349]. Наблюдая за событиями в Нью-Йорке, заместитель министра колоний графа Дартмута Амброз Серл точно так же отреагировал на новости о принятии конституций Нью-Джерси и Вирджинии: “Болезнь чудеснее и в то же время повальнее, чем колдовство в провинции Массачусетс-Бэй в прошлом веке! Ни в одной стране анналы не ведают примеров такого опасного восстания, такого неумолимого безумия и гнева, спровоцированного такими банальными причинами, как те, которые называют эти несчастные люди”[350]. “Неужели потомки не удивятся, – писал массачусетский юрист и политик Дэниэл Леонард, – когда узнают, что нынешние беспорядки начались с отмены парламентом налога в шиллинг с фунта чая и установления налога в три пенса, и не назовут это непостижимым безумием, пятнающим анналы Америки сильнее, чем ужасы ведьмовства?”[351] Только преодолев свое начальное непонимание объяснений патриотов, эти люди начали называть революцию вулканом, взорвавшимся из-за гигантского внутреннего давления.

Трагедия революции 1688 г. перекликается с мотивом сочинения Боккаччо “О несчастиях знаменитых людей”: это “крах великих”, пагубный поворот колеса фортуны, после которого самые благородные и знатные оказываются в самом низу, причем по банальным причинам. В ретроспективе это трагедия случайности. Можно сказать, что это относится и к революции 1776 г., однако необходимость ретроспективной интеграции событий середины 1770-х гг. создала другое впечатление. Теперь кажется, что трагедия 1776 г. объяснялась неумолимой логикой приближающейся погибели, цепочкой событий, которые вели к катастрофе, вызванной не трагической ошибкой, а стремлением к высоким идеалам и добрыми намерениями. Историку надлежит сомневаться, были ли эти причинно-следственные связи в свое время столь же неизбежными, какими их выставили впоследствии. А отказ от неизбежности открывает дорогу для гипотетических сценариев.

“Внешние причины” и неадекватность телеологии

До недавних пор исторические описания причин революции 1776 г., как правило, превращались в знакомый – и телеологический – список мер британской политики и колониальных ответов на них. Все это представлялось в рамках секулярной конституционной парадигмы: акт о гербовом сборе, Тауншендский билль, Бостонское чаепитие, “невыносимые законы”[352]. Решение провозгласить независимость обусловило необходимость заявить, что революцию спровоцировали внешние факторы, то есть “формальные причины” конфликта были истинными: одних этих нововведений британской политики было достаточно, чтобы объяснить реакцию колоний[353]. Такая модель интерпретации подразумевала гипотетический сценарий, однако он был ущербен: приходилось предположить (без уверенности), что незначительные изменения в колониальной политике Вестминстера и Уайтхолла позволили бы сохранить империю невредимой. Хотя политику метрополии действительно необходимо проанализировать подобным образом, представление проблемы исключительно в таком свете затмевало варианты, которые были вполне доступны американским колонистам, в частности, систематически отрицался главный гипотетический сценарий – очевидный и важнейший путь мирного колониального развития в рамках империи в направлении большей политической и меньшей культурной автономии.

Ориентируясь на национальные культурные императивы, современные американские историки Американской революции с завидным единодушием утверждают, что революцию вызвали внешние причины[354]. В настоящее время превалируют две респектабельных научных версии этого тезиса, ни одну из которых нельзя принять в текущей формулировке. Первую в 1960-х гг. предложил Бернард Бейлин. В его модели колонисты в начале восемнадцатого века усвоили английскую политическую риторику “партии Содружества”, в соответствии с которой политическими благами считались земельная независимость, представительные органы, религиозный скептицизм, господство джентри и наличие ополчения, а политическими пороками – регулярная армия, карьеристы, самоуправное налогообложение, вмешательство духовенства в светскую жизнь и неограниченная власть короля. В начале 1760-х гг. колонисты полагали, что видят эти пороки в британской политике. Учитывая природу британской политики и нововведения в колониальной политике, утверждал Бейлин, такие мысли были вполне обоснованы[355].

Второй вариант “внешней” интерпретации имеет гораздо более глубокие корни, однако самая современная его версия была сформулирована Джеком Грином. В ней описывается появление скоординированной, безоговорочно принятой конституционной структуры отношений между колониями и метрополией к началу восемнадцатого века. Эта структура якобы обеспечила фактическую автономию каждой колониальной ассамблее и сформировала квазифедеральную систему колониального самоуправления. Согласно этому тезису, в 1760-х гг. колонисты в массе своей признавали существование широкой американской автономии, находящейся под угрозой со стороны британской политики, а потому вооруженное сопротивление стало окончательным и естественным ответом на настойчивые британские посягательства на эту автономию[356].

Ничем не обосновывая свою позицию, Бейлин и Грин пришли к выводу, что колониальная связь с Британией могла долгое время оставаться нерушимой, если бы не нововведения метрополии[357]. Они утверждали, что колониальные требования могли бы быть удовлетворены и в рамках империи, если бы британское правительство повело себя иначе. Если это действительно так, многим историкам было логичнее рассматривать гипотетические сценарии британской политики, чем американской:

Случай, который приводил то одного, то другого человека к власти в Уайтхолле, сыграл свою роль в разжигании имперской гражданской войны. Почти в любой момент все могло бы сложиться иначе – если бы Георг III не повздорил с Гренвилем весной 1765 г., если бы герцог Камберлендский не умер той осенью, если бы Графтон и Конуэй в начале 1766 г. не настояли на кандидатуре Питта на должность премьер-министра, если бы Питт, тогда уже граф Чатам, не позволил бы Графтону навязать ему упрямого Тауншенда в качестве канцлера казначейства, если бы Чатам остался в добром здравии или если бы Тауншенд скончался на двенадцать месяцев ранее, если бы Рокингемы не стали мериться силой, чтобы сместить Графтона в 1767 г., и не отправили бы его в руки партии Бедфорда, если бы Графтон в качестве лорда казначейства нашел бы в себе твердость и настоял на собственной фискальной политике (в отношении чайной пошлины) в 1769 г. Либо вооруженный конфликт случился бы раньше, когда колонисты располагали меньшими ресурсами и были менее подготовлены в материальном и психологическом отношении, чем в 1775 г., либо возобладало бы благоразумие, в результате чего те корректировки в рамках империи, которые явно должны были в конце концов произойти, встретили бы меньше враждебности и осуществились бы ненасильственным путем