Как оказалось, британская военная операция преследовала две диаметрально противоположные цели, разрываясь между мирным урегулированием посредством переговоров с соотечественниками и решительной военной победой над противниками ценой их жизни и собственности[411]. Не было согласия и по вопросу о том, стоит ли содержать крупные базы на американском побережье, тем самым контролируя американскую торговлю, или лучше завоевать обширные территории в глубине материка, часто вступая в союз с лоялистскими силами[412]. Британские власти не изучили эту социальную прослойку, что также стало важной чертой конфликта. Из-за недостатка подготовки в предыдущие десятилетия в период революции “потенциально огромная военная сила лоялистов оставалась инертной и почти не использовалась для подавления восстания”[413]. Лоялисты, в свою очередь, были наиболее информированными и беспощадными критиками британских военачальников. Джозеф Галлоуэй задал вопрос:
Почему же, если британский командующий располагал силами, настолько превосходящими силы противника, восстание не было давным-давно подавлено? Причина этому, милорд, пускай ее и искажают по эту сторону Атлантики, в Америке не тайна… Друзья и враги объединяются, провозглашая, что нужна как мудрость планов, так и пыл и рвение при их исполнении[414].
Хау не смог разгромить армию Вашингтона на Лонг-Айленде и при реке Делавэр осенью 1776 г., хотя и казался способным на это; Бергойн не сумел заманить американские войска в засаду, которая изменила бы исход последующей битвы при Саратоге; американская армия спаслась от британских преследователей после битвы при Коупенсе; Вашингтон решил в конце 1781 г. ударить в южном направлении, вместо того чтобы осуществить запланированное наступление на Нью-Йорк, что привело к капитуляции при Йорктауне, – военная история Американской войны за независимость полна критически важных моментов, в которые иное решение могло оказать огромное влияние на итоговый результат.
Детали военного конфликта имеют более серьезное значение. Есть мнение, что при другом течении войны в боях родилась бы другая Америка. Если бы британские войска сражались успешнее и потерпели бы поражение только из-за более систематической реакции Америки, “могла бы сложиться совершенно иная американская народная культура, акцент в которой делался бы на государстве, а не на личности, на обязанностях, а не на правах”[415]. И все же в перспективе военный конфликт был столь же неопределенным, сколь поразительно определенным кажется в ретроспективе его исход. Американские историки того времени, изучавшие революцию, прекрасно понимали это, поскольку снова и снова сталкивались с нелепым фактом, что исходы битв зависели от мелочей. С тяжелым сердцем они замечали, как выразился Уильям Гордон, что “от случайностей такого рода, возможно, зависит взлет и падение великих держав и будущий перенос власти, славы и богатств, наук и искусств из Европы в Америку”[416]. Не приходящие к однозначным выводам рассуждения Гордона о подобных случайностях, замечает современный аналитик, знаменуют собой тот момент, в который историки порвали со своим пуританским, предопределенным прошлым и попытались придать историческую неумолимость силе случая и снабдить свою новую республику серьезным, профессиональным описанием ее происхождения. Однако освободились они лишь частично. Они
уничтожили традиционное представление о провидении, размыв границу между провидением и случаем. Они сделали эти термины синонимами и прибегали к ним в иллюстративных целях, чтобы показать, что произошло невероятное, неожиданное, необъяснимое событие. Кроме того, они использовали как язык провидения, так и язык случая не в качестве модели исторической интерпретации, а именно чтобы не выносить суждений о причинах, если причины не были известны. Уничтожив различие между провидением и случаем, историки продемонстрировали, что более не считают провидение приемлемой моделью исторической интерпретации.
Провидение сохранилось лишь в “идеологических и эстетических целях”[417]. Не бог, а американская доктрина “явного предначертания” стала конечной причиной всего.
Можно предположить, что таким образом Американская революция существенно поспособствовала секуляризации исторических интерпретаций. Следовательно, малозначительные факты (необъяснимые случайности) и великие гипотетические сценарии (ниспосланные провидением) более не были объединены в рамках провиденциального порядка, а потому потенциально могли вступить в конфликт друг с другом. И все же это тоже могло быть непредвиденным исходом, если представление Лестера Коэна о ранних американских историках революции было верным: “объединив провидение со случаем, уничтожив традиционное использование провидения в качестве модели интерпретации и используя случай независимо от провидения”, эти историки хотели достичь той же цели, которую ставили перед собой Юм и Гиббон, то есть “вернуть в историю представление о случае и представить каузальность как сложную проблему”[418]. Однако они преуспели лишь в том, чтобы наделить американскую историю новой, пускай и светской, целенаправленностью.
Эти историки “хотели и того, и другого. С одной стороны, они хотели изложить историю непредвзято, стоя на службе истине и человечеству, безукоризненно используя язык и стиль, но с другой стороны, они хотели создать характерно американскую историю, которая должна была оправдать революцию и привить республиканские принципы будущим поколениям американцев”. Более того, они “не видели противоречия между своими попытками сохранять объективность и упором на принципы и ценности революции”,[419] хотя можно сказать, что эта проблема сохранилась в некоторых кругах. В новой американской республике не было места гипотетическим сценариям, как им не было места и на пуританском этапе колониальной истории. Согласно пуританской теологии, которая досталась в наследство революционерам, будущее не было известно лишь человеку: с момента творения оно было предопределено богом, но не во власти человека было менять его, проявляя собственную свободу воли. Напротив, новая “ревностная риторика” революционеров провозглашала наличие “тревожности, волнения и напряжения, связанных с неопределенным характером будущего и ощущением, что люди несут ответственность за его облик”[420]. Они должны были иметь свободу формировать облик будущего, но только определенным образом.
Кроме того, историки революции попробовали создать более замысловатую, более профессионально историческую версию основания собственного государства. Не в последнюю очередь они достигли этого, заменив пуританское предопределение новым представлением о силе случая. Однако в полной мере добиться профессионализма им не удалось, поскольку логику случая необходимо было подчинить единственному, заранее предопределенному исходу – правомерности и неизбежности существования независимых Соединенных Штатов. Альтернативный гипотетический сценарий, который демонстрировал другой, в равной степени вероятный путь развития британской Северной Америки, был косвенным образом отвергнут с самого начала. Таким образом, описать истинную динамику истории, игру гипотетических сценариев и случайностей, им так и не удалось. Вместо этого историки революции взяли на вооружение остаточные представления о провидении, чтобы намекнуть на целенаправленный характер американской судьбы, и в итоге им пришлось использовать случай только в качестве способа секуляризировать провидение, но не уничтожить телеологию в принципе. Таковы основные контуры проблемы, возникшей на раннем этапе.
Впрочем, на кону стояло не только будущее белых колонистов. Если бы британская Америка пошла по более либертарианскому, менее популистскому пути, то стоило бы оценить последствия такой политики для двух групп населения, оказавшихся столь ущемленными в новой республике: коренных американцев и афроамериканских рабов.
До Семилетней войны каждая колония определяла собственную политику в отношении коренных американцев. Эта политика плохо справлялась со смягчением постоянной напряженности, порой перерастающей в жестокие конфликты, которые заканчивались вытеснением коренных жителей. Ассимиляция по большей части провалилась: коренные американцы демонстративно не желали мириться с порабощением или менять кочевой образ жизни на оседлый, а пастбищное скотоводство на пахотное земледелие. Переселенцы, особенно кальвинисты-предестенериане, не проявляли особенного желания обращать коренных жителей в христианство, хотя в начале семнадцатого века такое обещание давали англикане-первооткрыватели Нового света. Однако у Британии был серьезный соперник на североамериканском континенте. Отношения французов с индейцами складывались гораздо лучше: стремление католиков обратить их в христианство заслуживало гораздо больше уважения, чем пуританство Новой Англии, а зависимость французов от торговли мехами также требовала определенного взаимодействия с местным населением, в то время как англоязычные поселенцы делали упор на колонизации и экспроприации земель.
Именно необходимость соперничать с Францией за расположение индейских племен во время войны, особенно Семилетней войны, заставила лондонское правительство заняться индейской политикой. По мере того как англо-французские столкновения на американской границе перерастали в крупный международный конфликт, нужда становилась так сильна, что Лондон готов был не только регулировать англо-индейскую торговлю, но и искать решение основной проблемы о принадлежности земли. Три раза в ходе войны правительство метрополии подписывало договоры с индейцами (Истонский в 1758 г., Ланкастерс