. С другой стороны, Бетман-Гольвег не собирался допускать каких бы то ни было обсуждений условий австрийского ультиматума[727].
На этом этапе военная логика возобладала над дипломатическим расчетом. Еще до начала австрийской бомбардировки Белграда Сазонов и его коллеги-военные издали приказы о частичной мобилизации, которую впоследствии попытались превратить в полную мобилизацию, получив предупреждение о том, что Германия на самом деле намеревается провести мобилизацию, даже если мобилизация в России будет лишь частичной[728]. Это был тот самый предлог, которого немцы ждали, чтобы запустить собственную мобилизацию не только против России, но и против Франции[729]. Мысль о русско-австрийских переговорах была забыта в гротескной “обратной гонке”, где Германия, заботясь о своей репутации в глазах граждан, пыталась заставить Россию первой провести мобилизацию – и наоборот. Теперь континентальная война действительно стала неизбежной. Даже когда Бетман-Гольвег, наконец поняв, что Британия может немедленно вступить в войну в ответ на нападение на Францию, попытался усадить австрияков за стол переговоров, те отказались прервать свои военные операции[730]. Высочайшие призывы Лондона к Санкт-Петербургу задержать мобилизацию оказались столь же напрасными, поскольку начальник российского Генерального штаба Янушкевич (по собственным словам) “бросил телефонную трубку”, чтобы не дать царю во второй раз отменить приказ[731]. Поскольку Россия продолжала мобилизацию, то немцы настаивали, что у них не остается выбора, кроме как поступить точно так же. Это подразумевало вторжение в Бельгию и во Францию[732]. Иными словами, “война по расписанию”, как выразился Тейлор, стала неизбежной в тот момент, когда Россия решила провести хотя бы частичную мобилизацию. Но это была война по расписанию именно между континентальными державами. Кое-чего – вопреки мемуарам и бесконечной детерминистской историографии – все же можно было избежать. И этим было британское вмешательство.
Неудивительно, что в этот момент французское и российское правительства начали всерьез давить на Грея, чтобы тот прояснил позицию Британии[733]. Французы утверждали, что, если Грей “объявит, что в случае конфликта между Германией и Францией… Англия придет на помощь Франции, войны не будет”[734]. Но Грей, который несколько дней пытался донести это до Лихновского, понимал, что в одиночку он не может дать такое обещание Франции. Да, милитаристы Министерства иностранных дел уже ходили за ним по пятам, твердя, что Антанта “связала” страны “моральными узами”, разрыв которых “обрушит шквал критики на наше доброе имя”[735]. Однако, как стало совершенно ясно в 1912 г., Грей не мог действовать без поддержки коллег по Кабинету и собственной партии, не говоря уже о призрачной и часто упоминаемой сущности под названием “общественное мнение”. И было вовсе не очевидно, что он может положиться хоть на что-то из этого для поддержки публичных военных обязательств перед Францией. Как мы видели, существовала достаточно многочисленная прослойка либеральных политиков и журналистов, которые выступали категорически против таких обязательств[736]. Их аргументы теперь подкреплял острый финансовый кризис, который спровоцировала в лондонском Сити угроза войны[737]. Тридцатого июля двадцать два рядовых парламентария-либерала, входящих в Комитет по иностранным делам, через Артура Понсонби передали, что “любое решение об участии в европейской войне будет встречено не только крайним неодобрением, но и отказом от поддержки правительства”[738]. Кабинет тоже оказался столь же разобщен, как в 1912 г., и снова сторонники объявления о поддержке Франции остались в меньшинстве. В связи с этим решили ничего не решать, “поскольку (как выразился президент Совета местного управления Герберт Сэмюэл), если ни одна из сторон не будет знать, как мы поступим, обе они с меньшей охотой пойдут на риск”[739].
И снова Грей мог разве что сказать Лихновскому в частном порядке – “чтобы избавить себя от последующих упреков в нарушении обязательств”, – что “если [Германия] и Франция вступят в войну, то… британскому правительству придется… принимать решение быстро. В этом случае будет непрактично стоять в стороне и тратить любое количество времени на ожидание”[740]. Это заявление Грея, в отличие от всех предыдущих, произвело впечатление на Бетмана-Гольвега, поскольку Грей впервые намекнул, что любые британские действия, направленные на защиту Франции, будут незамедлительными[741]. Столь же глубокое впечатление в Лондоне произвела ставка Бетмана-Гольвега на британский нейтралитет – которую он сделал как раз перед тем, как услышал о предупреждении Грея Лихновскому, – и главным образом такая реакция объяснялась тем, что это заявление сделало германские намерения напасть на Францию совершенно очевидными[742]. Однако, хотя Бетман-Гольвег получил резкий отказ, даже это не склонило Британию дать обязательство о вступлении в войну, и ограниченные морские приготовления Черчилля, начатые 30 июля, явно не могли сравниться по значимости с приказами о мобилизации континентальных армий[743]. Напротив, дав это частное предупреждение, Грей выбрал значительно более мягкую официальную линию отношений с Германией в последней надежде возродить идею урегулирования конфликта силами четырех держав[744]. Утром 31 июля Грей зашел еще дальше и сказал Лихновскому:
Если бы Германия смогла сделать разумное предложение, которое показало бы, что Германия и Австрия все еще стремятся сохранить мир в Европе и что Россия и Франция поступят неразумно, отказавшись от него, я бы его поддержал… и даже готов бы был сказать, что, если Россия и Франция его не приняли бы, правительство Его величества не стало бы иметь более ничего общего с последствиями этого.
“Разумным предложением” в представлении Грея было “согласие Германии не нападать на Францию, если Франция сохранит нейтралитет [или оставит свои войска на собственной территории] в случае войны между Россией и Германией”[745]. Даже пессимист Лихновский, услышав это, подумал, что “в случае войны Англия, возможно, займет выжидательную позицию”[746]. Реакция Парижа оказалась сообразно холодной. Вечером 1 августа Грей смело заявил Камбону:
Если Франция не может воспользоваться этим положением [то есть предложением], то только потому, что ее связывают союзные договоренности, в которых мы не участвовали и условий которых не знаем… В этот момент Франция должна принять собственное решение, не оглядываясь на поддержку, которую мы сейчас не в состоянии обещать… В настоящий момент мы не можем предложить Парламенту отправить экспедиционный корпус на континент… если только в деле глубоко и безнадежно не окажутся замешаны наши собственные интересы и обязательства[747].
Частное уведомление Лихновского, как Грей пояснил Камбону, было “не тем же самым, что… обещание Франции”[748].
Поведение Грея в эти судьбоносные дни прекрасно демонстрировало наличие острых противоречий в Кабинете Асквита. Девятнадцать человек, собравшихся на заседание 31 июля, были разделены на три неравные группы: одна вместе с большей частью партии выступала за незамедлительное провозглашение нейтралитета (в нее входили Морли, Бернс, Саймон, Бошан и Хобхаус), вторая склонялась к вступлению в войну (и состояла только из Грея и Черчилля), а третья еще окончательно не определилась со своей позицией (в частности, Кру, Маккенна, Холдейн и Сэмюэл, но, возможно, еще и Ллойд Джордж и Аркур, а также, конечно, сам Асквит)[749]. Морли выступал решительно против вступления в войну на стороне России, и казалось, что большинство склоняется к его точке зрения. Однако угроза Грея уйти в отставку, если будет избрана “радикальная и бескомпромиссная политика невмешательства”, снова завела министров в тупик[750]. Кабинет согласился, что “британское общественное мнение сейчас не позволит нам поддержать Францию… мы не можем дать никаких обязательств”[751]. Ситуация не разрешилась и тогда, когда вечером 1 августа Черчилль сумел убедить Асквита позволить ему провести мобилизацию флота после новостей о германском ультиматуме России[752]. Это лишь подтолкнуло Морли и Саймона пригрозить отставкой на заседании следующим утром, и большинство опять сплотилось в своем противостоянии многократным призывам Грея к однозначному заявлению о намерениях. На первой сессии в то решающее воскресенье удалось договориться лишь о том, что “если немецкий флот зайдет в Ла-Манш или пройдет по Северному морю, чтобы осуществить вражеские операции у французских берегов или торговых путей, британский флот обеспечит всю защиту, которая будет в его силах”