Виртуальный свет. Идору. Все вечеринки завтрашнего дня — страница 132 из 159

Жизнь, философски отметил он, штука твердая, как орех.

Сквозь шум дождя, сбегающего по канавкам вокруг лавки (Фонтейн починил водостоки), из задней комнаты доносилось тихое, но быстрое щелканье, и он отметил его особую регулярность. Каждый из этих кликов означал очередные часы. Он показал мальчишке, как открывать аукционы на ноутбуке – не все эти «Кристи» и «Антикворум», а настоящие, живые аукционы в Сети, похожие на драки без правил. А еще он ему показал, как делать закладки, решив: было бы забавно собрать то, что понравится парню.

Фонтейн вздохнул снова, на этот раз – поскольку не имел ни малейшего понятия, что ему теперь делать с этим мальчишкой. Впустив его однажды по той причине, что ему захотелось – чертовски захотелось – взглянуть поближе на «Жаже Лекультр» военного образца, Фонтейн теперь не смог бы никому объяснить, почему вдобавок начал подкармливать парня, сводил его в душ, купил ему новые шмотки и показал, как пользоваться шлемом виртуальной реальности. Он не смог бы этого объяснить даже самому себе. Он не был склонен к благотворительности, нет, едва ли, но иногда ловил себя на том, что будто бы пытается исправить какое-то одно конкретное зло в мире. В этих попытках Фонтейн никогда не видел особого смысла, ибо то, что следовало исправить, исправлялось совсем ненадолго, а на самом деле вовсе не менялось.

И вот теперь – этот мальчик; вполне может быть, у него какая-то мозговая травма, и к тому же наверняка врожденная, но Фонтейн полагал, что беда не имеет первопричины. Могло быть и чистой воды невезение, но гораздо чаще Фонтейну приходилось видеть, как жестокость, пренебрежение или неблагополучные гены прорастают сквозь поколения, сплетаясь, будто виноградные лозы.

Он сунул руку в карман своих твидовых штанов, где берег «Жаже Лекультр». Там они лежали в целости и сохранности, в гордом одиночестве, чтобы ничего не поцарапало. Он вынул их и полюбовался, но общий настрой его мыслей помешал минутному развлечению, маленькому удовольствию, которое он надеялся получить.

Ну как, скажите на милость, в который раз подивился он, как этот парнишка сумел завладеть столь элегантным предметом серьезной коллекционной ценности?

И еще его поражало мастерство выделки ремешка. Он в жизни не видел ничего даже отдаленно похожего, притом что ремешок был предельно прост. Ремесленник сел за рабочий стол, взял часы, «ушки» которых соединялись не пружинными защелками, а намертво приваренными стерженьками нержавеющей стали, неотъемлемыми частями корпуса, и вырезал, и склеил, и прошил вручную чертову прорву полосок черной телячьей кожи. Фонтейн исследовал изнанку ремешка, но там ничего не было, никакого торгового знака или подписи.

– Если бы вы могли говорить… – сказал Фонтейн, разглядывая часы.

И что, интересно, они поведали бы? История того, как мальчик завладел ими, могла оказаться банальным приключением в их собственной истории. На мгновение он представил часы на запястье какого-нибудь офицера, вышедшего в бирманскую ночь, взрыв осветительной ракеты над холмистыми джунглями, визг обезьян…

Водились ли в Бирме обезьяны? Он твердо знал, что британцы там воевали, когда была изготовлена эта вещица.

Он глянул на исцарапанное зеленоватое стекло, покрывавшее витрину. Вон они, его часы; каждый циферблат – маленькая поэма, карманный музей, поддающийся со временем законам энтропии и случайности. Бьются крохотные механизмы – их драгоценные сердца. Бьются все более устало, как он знал, от удара металла о металл. Он ничего не продавал без ремонта, все вычищал и смазывал. Каждый полученный экземпляр он немедленно относил к молчаливому, чрезвычайно искусному поляку в Окленд, чтобы тот все почистил, смазал и настроил. Он понимал, что делает это совсем не затем, чтобы его товар стал надежнее и лучше, а чтобы дать каждому из маленьких механизмов больше шансов на выживание во враждебной по определению Вселенной. Он не стал бы в этом признаваться, но это была чистейшая правда.

Он засунул «Жаже Лекультр» обратно в карман и встал с табурета. С отсутствующим видом уставился на стеклянную горку; на полке на уровне глаз, как на выставке, – военные автомобильчики от «Динки-тойс»[112] и нож «рэндалл» 15-й модели, «Эйрман»[113], – короткий широкий тесак с зазубренным лезвием и черной рукояткой из микарты[114]. С машинками успели наиграться, тусклый серый металл проглядывал из-под облезлой зеленой краски. «Рэндалл» был даже не заточен, лезвие из нержавеющей стали словно только что от шлифовального ремня. Фонтейну было любопытно: сколько их – ни разу не использованных в бою? Будучи тотемными объектами, они теряли значительную часть коллекционной ценности, если их затачивали, и у него сложилось впечатление, что ножи обращаются почти как некая ритуальная валюта, исключительно для мужского пола. В данный момент в его ассортименте были два «рэндалла»; второй – маленький, без гарды и с листовидным лезвием, якобы изготовленный по заказу спецслужб США. Лучше всего датировка определялась по клейму изготовителя на ножнах, и Фонтейн оценивал возраст своих экземпляров лет в тридцать. Подобные вещи были лишены для Фонтейна особой поэзии, однако он понимал законы рынка и умел оценить стоимость предметов. В основном они говорили ему – как и витрина любого магазина армейских неликвидов – о мужском страхе и мужской беспомощности. Он стал презирать их, когда однажды увидел глаза умирающего человека, которого застрелил в Кливленде – возможно, в том самом году, когда изготовили один из этих ножей.

Он запер дверь, повесил табличку «ЗАКРЫТО» и вернулся в заднюю комнату. Мальчик сидел в той же позе, в какой он его оставил, лицо скрыто массивным старым шлемом, подключенным к открытому ноутбуку на коленях.

– Эй, привет, – сказал Фонтейн, – как рыбалка? Клюнуло что-нибудь, на что стоит поставить, как думаешь?

Мальчик по-прежнему монотонно кликал одну и ту же клавишу на ноутбуке, шлем слегка колыхался в такт.

– Эй, – сказал Фонтейн, – так ты получишь сетевой ожог.

Он сел на корточки рядом с мальчиком, морщась от боли в коленях. Разок постучал по серому куполу шлема, потом аккуратно стянул его. Глаза мальчика быстро моргали, взгляд ищет погасший свет миниатюрных видеоэкранов. Рука его кликнула ноутбук еще несколько раз и замерла.

– Давай посмотрим, что ты там наловил, – сказал Фонтейн, забрав у него ноутбук. Пробежался по клавишам: любопытно было посмотреть, где мальчик мог оставить закладки.

Он ожидал, что это будут веб-страницы аукционов, лоты и снимки с описанием выставленных часов, но вместо них обнаружил пронумерованные списки, набранные архаичным машинописным шрифтом.

Он изучил один список, потом другой. Почувствовал холод в затылке и на секунду решил, что парадная дверь открыта, но потом вспомнил, что сам ее запер.

– Черт, – сказал Фонтейн, выводя на экран все больше и больше списков, – черт побери, как ты сумел туда залезть?

Это были банковские счета, конфиденциальные расписки, перечни содержимого депозитных сейфов, стоящих в старого образца, из кирпича и бетона построенных банках, и все где-то в штатах Среднего Запада. Каждый список содержал по меньшей мере одни часы – весьма вероятно, часть чьего-то наследства, и, весьма вероятно, забытую часть.

«Ролекс Эксплорер» в Канзас-Сити. Какая-то разновидность золотого «Патека» в одном из маленьких городков Канзаса.

Он перевел взгляд с экрана на мальчика, четко осознавая, что стал свидетелем чего-то совершенно аномального.

– Как ты залез в эти файлы? – спросил он. – Это же частная информация! Это невозможно. Это действительно невозможно! Как ты это сделал?

В ответ – только пустота в карих глазах, неподвижно уставленных на него, бездонная или же совсем лишенная глубины, кто знает.

31Вид с лифта, едущего в ад

Ему снится огромный лифт, плывущий вниз, пол как в бальной зале старинного лайнера. Стены частично открыты, и он вдруг видит ее, стоящую у перил рядом с вычурным чугунным столбиком-подпоркой, который украшают херувимы и виноградные гроздья, покрытые толстым слоем черной эмали, блестящей, словно пролитые чернила.

Щемящее очертание ее профиля он видит на фоне огромного мрачного пространства, пейзаж островов, темные воды океана, которые их омывают, огни грандиозных безымянных городов кажутся с этой высоты маленькими светлячками.

Лифт, этот бальный зал с сонмом вальсирующих призраков, сейчас невидимых, но ощущаемых как неизбежный гештальт, кажется, едет вниз сквозь дни его жизни, сквозь тайную историю, которая последовательными приближениями подводит его к этой ночи.

Если это действительно ночь.

Он чувствует прикосновение к ребрам простой рукояти клинка сквозь накрахмаленную вечернюю рубашку.

Рукояти оружия, изготовленного искусным мастером; простые, именно простейшие формы дают руке пользователя величайший диапазон возможностей.

То, что устроено слишком изощренно, чересчур сложно, предвосхищает результат действий; предвосхищение результата гарантирует если не поражение, то отсутствие грации.

Так вот, она поворачивается к нему и в это мгновение становится всем и чем-то намного большим, ибо в тот же миг он понимает, что это сон: и эта огромная клетка, которая едет вниз, и она, что навсегда потеряна. Он открывает глаза и видит ничем не примечательный потолок спальни на Русском Холме.

Он лежит, вытянувшись поверх солдатского одеяла из серой овечьей шерсти, в своей серой фланелевой рубашке с запонками из платины, черных штанах, черных шерстяных носках. Руки сложены на груди, будто средневековый горельеф – рыцарь на крышке собственного саркофага, – а телефон все звонит.

Он прикасается к одной из запонок, чтобы ответить.

– Еще не слишком поздно, я надеюсь, – говорит голос.

– Поздно для чего? – спрашивает он, не шевелясь.