вленными ладонями, спустился вниз, в который раз упиваясь своим одиночеством.
Прошел восьмой месяц, девятый, десятый. Времена года заканчивали свой круг. Весна уступила место теплому лету, лето — ясной осени, осень — зиме с ее двухнедельными снегопадами, пока еще оставленными нам для красоты. Зима кончилась. Синоптики участили дожди до трех на день.
Мой срок подходил к концу.
В последние месяцы своей невидимости меня охватила апатия. Я стал безразличен к возможностям, открывающимся в моем положении, и день ото дня все больше впадал в хандру.
Я заставлял себя читать все подряд. Сегодня Аристотель, завтра Библия, послезавтра учебник механики. В голове не оставалось ничего — стоило перевернуть страницу, как ее содержание вылетало из памяти.
Меня больше не волновали радости приключений, которые сулила невидимость, минутное ощущение своей силы, приходящее от возможности совершить почти безнаказанно любой поступок. Я говорю почти, потому что закон о Невидимости не сопровождался законом об отмене человеческого характера: едва ли кто-то смирится перед невидимостью, если от нападок Невидимки придется защищать жену или детей; никто не позволит Невидимке ударить себя по лицу; никто не потерпит вторжения Невидимки в свой дом. А управиться с Невидимкой, не показывая, что замечаешь его, всегда можно, я уже говорил.
Возможности Невидимок громадны. Я не пользовался ими. У Достоевского где-то написано: «Раз Бога нет, значит, все позволено». Я могу сказать: «Для Невидимок все позволено — и ничего не нужно». Вот так.
В день своего освобождения я не считал минут. Вернее, я начисто забыл, когда кончается мой срок. В тот день я сидел дома, угрюмо перелистывая книгу. В дверь позвонили.
Мне не звонил никто целый год. Я почти забыл, что это значит.
Но дверь я открыл. Там стояли представители закона. Они молча сорвали клеймо с моего лба.
— Привет, гражданин, — произнесли они.
— Привет, — хмуро ответил я.
— 11 мая 2105 года. Ваш срок истек. Вы снова член общества. Вы оплатили ваш долг.
— Спасибо.
— Пойдемте выпьем с нами.
— Не стоит.
— Это традиция. Идемте.
Я отправился с ними. Мой лоб казался мне страшно голым, а взглянув в зеркало, я увидел на лбу белое пятно. Меня отвели в ближайший бар и угостили синтетическим виски. Бармен улыбнулся мне. Сосед по стойке похлопал меня по плечу и спросил, на кого я ставлю в завтрашних самолетных гонках. Я сказал, что не имею о них понятия.
— Серьезно? А я «болею» за Калсо. Четыре против одного — у него потрясающий спурт.
— Простите, — ответил я.
— Он был в отъезде, — извинился за меня один из спутников.
Тон фразы был безошибочен. Сосед бросил взгляд на мой лоб и кивнул. Он тоже захотел угостить меня. Я согласился, хотя хмель уже ударил мне в голову. Я снова стал человеком. И был видим.
Во всяком случае, у меня не хватило духа оборвать его. Такое поведение могли подвести под статью о преступной гордости. Пятый рецидив грозил пятью годами невидимости. Я обучился смирению.
Возвращение к людям, конечно, сулило множество щекотливых ситуаций. Встреча со старыми друзьями, поддержание неловких разговоров, восстановление утерянных связей. Я целый год находился в ссылке в своем родном городе, и возвращение было нелегким.
Естественно, никто не вспоминал времена моего позора. Считалось, что мое несчастье относилось к разряду тех, о которых не принято вспоминать. И хоть это казалось мне ханжеством, я не спорил. Они, несомненно, старались щадить мои чувства. Разве кто-нибудь спросит больного раком, у которого вырезали желудок: «Говорят, вы были на волоске от смерти?» Разве кто-нибудь скажет человеку, чей престарелый отец заковылял в Дом Усыпления: «Но ведь он уже достаточно пожил, а?»
Нет. Конечно, нет.
Так вот, мое общение с окружающими стало несовершенным, появлялись пробелы. Слишком мало тем оставалось для разговоров, а умение вести общие беседы я утерял. Я мучительно привыкал к своему новому положению.
Но я стал настойчив, я уже не был столь заносчив и холоден, как до приговора. Я прошел суровую выучку, с меня сбили спесь.
Конечно, время от времени я встречал Невидимок. Их было невозможно избежать. Но я был отлично вышколен и отводил глаза, словно видел что-то омерзительное.
Шел четвертый месяц моего возвращения к людям, когда я получил последний урок. Я вернулся к своей прежней работе в архиве вблизи Ратуши. Однажды, когда я закончил рабочий день и шел к метро, чья-то рука вцепилась в мой локоть.
— Пожалуйста, — услышал я чей-то мягкий голос. — Обождите минуту. Не бойтесь.
Я испуганно обернулся. В нашем городе незнакомые люди не заговаривали друг с другом.
Это был Невидимка. Я узнал его — тот самый худощавый парень, с которым я заговорил полгода назад на пустынной улице. Он был изможден: глаза дико сверкали, волосы тронула седина. Тогда его срок, очевидно, только начинался. Теперь подходил к концу.
Он вцепился в мою руку. Я вздрогнул. Здесь было многолюдно. Самая людная площадь в городе. Я вырвал руку и отвернулся от него.
— Нет… Не уходите! — кричал он. — Пожалейте меня. Вы были в моем положении.
Я заколебался. Потом вспомнил, как кричал ему, как молил не отталкивать меня. Я вспомнил весь ужас своего одиночества.
Я сделал еще один шаг.
— Трус! — заорал он. — Заговори со мной! Я молю тебя! Заговори со мной, трус!
Это было слишком. Я не выдержал. Непрошенные слезы брызнули из моих глаз, я повернулся и протянул к нему руки. Я обхватил его за тонкую талию. Мое прикосновение, казалось, наэлектризовало его. Секундой позже я обнял его — мне хотелось, чтобы он поделился со мной своим горем.
Роботы-шпики приблизились, окружили нас. Его отшвырнули в сторону, меня забрали. Я вновь попал под суд — теперь уже не за гордость, а за преступную доброту. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и отпустят меня, возможно — нет.
Мне все равно. Но, если меня осудят в этот раз, я буду носить свое клеймо как знак высшей доблести.
С. ДжеймВслед за сердцем
Перевод с англ. Г. Семевеенко
Едва я начал свое путешествие по западным штатам, как меня арестовали — обвинение в убийстве человека. Вскоре состоялся суд. Присяжные, позаседав, пришли к заключению: «ВИНОВЕН»…
То, что на этот раз я ни в чем не был виноват, для меня не играло роли. Ведь к смертному приговору я, по сути дела, подсознательно готовился всю жизнь.
Двенадцати лет меня упрятали в колонию для малолетних. На восемнадцатом году я попал уже в настоящую тюрьму. А потом из-за решеток почти не выходил: за угон автомобиля, за кражу, за подделку чека, за вооруженное ограбление… Из сорока восьми лет жизни я провел на свободе считанные месяцы.
«Если уж не смог прожить как следует, то хоть умереть надо с достоинством», — решил я. Поэтому, когда автоматическую кассацию отклонили, я сказал назначенному судом адвокату, что больше хлопотать не нужно.
Потянулось однообразное существование, обычное для обитателей камеры смертников: я ел, пил, читал, по утрам регулярно обрывал листки календаря, ожидая наступления «большого дня».
Вы ошибетесь, если подумаете, что мой тюремный надзиратель Раймонд был доволен арестантом, не надоедавшим ему ни хныканьем, ни жалобами, ни просьбами. Не знаю, почему мое поведение беспокоило, тревожило его.
— Знаете, как-то даже неестественно, когда человек в вашем положении так равнодушен, — сказал мне он.
— Откуда вы знаете, что естественно, а что неестественно, надзиратель? — ответил я. — О тюрьме вы читали только в книжках — ведь вас на эту должность назначили всего год назад. К тому же, каждый вечер вы уходите спать домой, к жене… Вам еще многое предстоит узнать!..
Он не рассердился, лишь задумчиво покачал головой. Я заметил, что у него очень усталый вид, синеватые круги под глазами.
Надзиратель был женат на молодой, стройной, грудастой женщине. В ее облике своеобразно сочетались сексуальность и невинность. Мы, заключенные, видели ее на концертах арестантской самодеятельности: она аккомпанировала певцам на аккордеоне. Когда она, покачивая бедрами, проходила на сцену между двумя шеренгами глазевших на нее мужчин, то улыбалась и кивала головой направо и налево. И не было в тюрьме человека, который не завидовал бы надзирателю…
В мою камеру, кроме Раймонда, раза два заходил священник. Но мне удалось спровадить его. Чудак пытался внушить мне, что нераскаявшиеся души попадают в ад. А я толковал ему про «реинкарнацию». Есть такая теория о переселении душ в тела других людей или животных. Я это вычитал в какой-то книжке. В конце концов я сказал:
— Встретимся у входа в лучший мир, штурман!
Он знал, что арестанты прозвали его «небесным штурманом», обиделся и больше не появлялся.
Так, что единственным моим посетителем остался надзиратель Раймонд.
Камера смертников довольно просторна. В ней умещались койка, маленький столик, две табуретки, полочка для книг и, конечно, стульчик.
Надзиратель обычно выжидал, пока уйдет коридорный, несколько минут стоял, переминаясь с ноги на ногу, и только потом садился на край табуретки. Я клал книгу на пол возле койки и оборачивался к нему.
Чем меньше времени оставалось до «большого дня», тем чаще он появлялся в моей камере. Выглядел он все хуже и хуже. Со стороны можно было подумать, что не мне, а ему предстояло, как говорится, «оседлать молнию».
— Знаете, гм… гм… Приведение приговора в исполнение… состоится через несколько недель, — сказал он однажды, прикуривая одну сигарету от другой. Руки его дрожали.
— Знаю.
— А вы… вы выбрали способ, которым… который вы хотели бы? — мялся он. — Знаете, в нашем штате допускаются лишь два способа казни. Либо повешение, либо расстрел…
Я постарался ответить как мог равнодушнее:
— Там, на востоке, электроэнергия дешевле, что ли? Я думал, что везде применяют электрический стул.