— Можно? — спросил он дрогнувшим голосом и хотел уже занести ногу за порог, как раздался ее притворно-удивленный голос:
— А зачем?
На такой вопрос нельзя было отвечать, да она и не ждала ответа. Вздохнула горестно-гневно:
— И ты… эх вы!.. — И сенная дверь оглушительно захлопнулась перед Василием Куприяновичем.
Вернулся он домой туча тучей. Придравшись к жене, доставшей ему из погреба снятое якобы молоко, он свирепо избил ее, учинил погром в горнице, а утром в правлении всех своих помощников грубо обозвал лодырями и пьяницами и с того дня был вообще невыносим.
В середине зимы обнаружилось, что кормить колхозный скот нечем — заготовленного хватило лишь до Крещения, то есть до той поры, когда только и начинались самые лютые морозы. О приближении катастрофы Василий Куприянович догадывался уже давно и, не в силах что-либо сделать, все более мрачнел, начал — сперва потихоньку, а потом уж и не таясь, даже с каким-то злым, отчаянным вызовом — пить. Кто-то из собутыльников в разгар очередной невеселой пирушки услужливо предложил выход: отобрать корма — сено и солому — у колхозников.
— Судить за это не будут. Не для своей, чай, скотины отбираем…
Василий Куприянович тотчас же припомнил острамок на дворе у Журавушки и зло просиял. Сказал бригадиру, точно приказ о наступлении отдал:
— Завтра в пять ноль-ноль начинаем!
— Можа, собрание провесть? — осторожно предложил дед Капля, случайно оказавшийся в компании.
— Никаких собраний! — отрубил Василий Куприянович. — Сам поеду по дворам. — И лицо его налилось кровью. Начинавшие седеть волосы ощетинились.
Еще затемно множество подвод разъехалось по селу. На одной из них сидел председатель, подвода направлялась к Журавушке. Пока навьючивали сено из острамка, хозяйка, как и в ту памятную для Василия Куприяновича ночь, стояла в темном проеме двери, наспех покрывшись поверх белого черной шалью, и похожа была на большую птицу, в молчаливом недоумении следившую за разгромом своего гнезда. Василию Куприяновичу, вероятно, было бы легче, если б женщина, выламывая руки, кричала, обзывала его последними словами. Молчание же ее было невыносимо и обещало что-то очень недоброе впереди.
Вот так же, покрывшись шалью, сидела она месяцем позже и на открытом выездном суде в сельском клубе, когда Василий Куприянович держал ответ за содеянное беззаконие. Он один только раз оглянулся назад, на густо набившуюся публику, и опять, как в тот вечер, когда его выбирали председателем, встретился с ее взглядом, тогда-то ему стало особенно страшно. Насмешливо-укоризненный и вроде бы жалеющий, недоумевающе-удивленный, взгляд этот лучше всего определял и его жестокий поступок, и нынешнее его унизительно-постыдное положение. Потому ему подумалось, что женщина могла жалеть и саму себя за то, что так ошиблась в нем, когда улыбалась, радуясь его словам на общем собрании.
Василий Куприянович быстро перевел глаза на другие лица, и одно из них — деда Капли — успело сказать добрым своим и все же осуждающим взглядом:
«Вот оно, милок, как получается…»
Через два года Василий Куприянович вернулся из тюрьмы и, не сломленный духом, всею силою упрямой натуры отдался одной всеобъемлющей страсти — наживе. Ненависть к колхозному, общественному хозяйству, принесшему ему вместо ожидаемых благ лишь горе и унижение, самым естественным образом ужилась с дьявольской любовью к хозяйству своему, личному. Двор его в непостижимо малый срок наполнился скотиной — корова и телка-полуторница, десятка полтора овец, коз, куры, гуси, утки. Сена накашивал на две зимы. И когда ему указывали на эту странную, непонятную страсть, отвечал насмешливо-ядовито:
— Материальную базу создаю… Без нее, базы этой самой, коммунизм не построишь…
Вскоре он переселился в Поливановку, где уже стояло несколько домов бывших колхозных начальников, и стал как бы правофланговым на знаменитой Председателевой улице. Там они, бывшие, собирались по вечерам и вовсю поносили деятельность нынешнего руководителя, находя ее никудышной.
АСТРОНОМЫ
В один год мальчишки эти остались круглыми сиротами. Отцы и матери их померли в тридцать третьем, а старшие братья да сестры, какие остались живыми, разлетелись бог знает куда и не давали о себе никакого знаку.
Петька и Васька — так звали мальчишек, — чтобы не пропасть совсем, принуждены были жить вместе, под одной крышей, хотя не были даже далекими родственниками. Да и дружили-то прежде не очень. И характеры у них разные. Петька тихий и мечтательный, совершеннейший фантазер и выдумщик. Васька же в каждом деле видел только его практическую ценность, не любил, да и не умел в мыслях своих отрываться от грешной земли и, вероятно, потому тяжелее переносил трудные времена, хотя именно эта черта его характера и спасла приятелей от голодной смерти: Петькиными фантазиями сыт не будешь. Васька глядел в самую суть обстоятельств, перед ним всегда была конкретная цель — каждый день добыть небольшой кусок хлеба или, на худой конец, две-три картофелины. И не велика беда, ежели Васька то и другое добывал не совсем законным способом: никому из односельчан и в голову не придет упрекнуть их за то, что ребята так отчаянно отстаивали свои маленькие жизни.
Петькина изба была получше — в ней и поселились ребята. Первое, что они сделали, — это обучили корову исполнять обязанности лошади, поскольку к той поре ни одной кобыленки в колхозе не осталось: подохли от бескормицы все в том же, тридцать третьем. Должно заметить, что Лысенка взялась за науку без особого энтузиазма, и если ни один из ее учителей не оказался на рогах, то объяснить это можно скорее их изворотливостью, нежели смиренным нравом Лысенки. Корова определенно не хотела стать лошадью. И все-таки она стала ею. Через какую-нибудь неделю спокойно шла в ярме, влача за собой сани.
Почин Петьки и Васьки оказался настолько заразительным, что вскоре все оставшиеся в Выселках коровы превратились в тягловую силу. Первым отозвался Капля. Ему даже не пришлось мастерить ярма. Коровенка у него была комолая, то есть без рогов, и Капля быстро приспособил за ней сбрую, сохранившуюся от обобществленного Бухара. Умолкший было на селе тележный скрип вновь родился, усиливаясь день ото дня. Выселки малость повеселели. И хоть была зима, до морозных окон, до хат, до холодных сумрачных печей чуть внятно повеяло хлебным духом: колхозники знали, что теперь смогут распахать землю и бросить в нее зерно, с величайшим трудом сбереженное, протравленное формалином, кажется, не столько от вредителей, сколько для того, чтобы не растащили голодные люди. Над соломенными крышами из печных труб живо заструился густой дымок — дворы обеспечили себя дровами, привезли из лесу на своих буренках. Ничего, что коровы поубавили молока, — они принесли в избу тепло и надежду.
Петька продолжал ходить в школу, в четвертый класс. Васька бросил еще со второго, и потому основная тяжесть забот о доме, о Лысенке лежала на нем. Обносились настолько, что вскорости пришлось бы из двух рваных штанов латать одни и носить их по очереди. То же самое они сделали б и с пиджаками, с валенками. Правда, на головах была хорошая справа: Петьке в наследство от батьки осталась буденовка — предмет бесконечной Петькиной гордости; на большой и круглой Васькиной голове ловко лежал великолепный отцовский малахай. И все-таки до зарезу нужны были еще одни штаны, еще одни валенки и еще один пиджак. А где их взять? Можно при случае стащить кусок хлеба, даже чугунок с кашей, выставленный для остывания на подоконник неосторожной хозяйкой, можно незаметно нырнуть в чей-нибудь погреб и набрать карман картошки, и если не попадешься на месте преступления — все хорошо и кончится. А пиджак, штаны и валенки надобно носить — так что разоблачение будет немедленным со всеми вытекающими из него последствиями. И все-таки что-то надо было делать, не то пропадешь.
Однажды Васька, против обыкновения возбужденный и суетливый, предложил Петьке запрячь Лысенку в глухую и вьюжную полночь. Прихватил топор, пилу.
— В лес, что ли? — спросил Петька.
— В лес… там увидишь, — ответил Васька загадочно.
Через гумна выехали на могилки. Васька остановил Лысенку и взялся за пилу.
— Ты чего это надумал? — встревожился Петька.
— Ничего. Слезай… Напилим, наколем и прямо отсюда на базар. Понял?
— Я не буду.
— Будешь!
— Не буду!
— Бу-у-удешь! — взвыл жутко Васька. Топор в правой руке шевелился, а пила тонко повизгивала.
Меж смутно маячивших крестов свистел ветер, металась колючая поземка. И сами эти темные кресты напоминали Петьке бредущих куда-то в ночи мертвецов, которые вот сейчас окружат их и задушат, унесут в преисподнюю. Петька покосился на корову — та спокойно пережевывала жвачку, шумно дышала, отрыгиваясь, от нее пахло молоком и хлевом. Васька стоял у первого, ближнего креста, размахивая топором — похоже, торопил. Петька подошел, взялся за один конец пилы, наклонились — и страшная работа началась. Спилили один крест, они, почти не разгибаясь, подходили к другому и пилили. Визжание пилы заглушал свист ветра, пот застилал глаза, а вместе с ними и жуткие видения, и потому-то хотелось все время пилить. Лысенка терпеливо и безропотно ждала у дороги.
Часу в пятом утра сани были загружены отличными сухими дубовыми дровами. И прямо с кладбища мальчишки поехали в районный центр, на базар, верст за семнадцать от Выселок. На другой день, вечером, вернулись домой довольные собой и счастливые. На вырученные деньги — шутка сказать! — купили сразу двое штанов и буханку хлеба. И — кум королю — полезли на печь с очевидным намерением поблаженствовать. Буханка тут же, на печи, была наполовину съедена.
От сытости, от благополучного завершения рискованного дела, оттого, что они живы, здоровы, а Лысенка стоит в теплом хлеву, ест сено, прихваченное по пути из колхозного стога, и, по-видимому, тоже довольна, ребятам захотелось помечтать. Петька достал с пригрубка «Астрономию» — книгу, добытую им неведомо где, раскрыл нужную ему страницу, сыто икнул и принялся вслух читать, а Васька слушать. Сам читать он как следует не научился, да и не хотел, а слушать любил. Любил перебивать Петьку вопросами, нередко совершенно нелепыми.