нсах и ярко-красном пуховичке, оставляющем место для фантазии на тему крепкой подтянутой попки.
Фигура, впервые на его памяти не скрытая развевающимися тряпками, оказалась вполне себе ничего, в аккурат такой, какие нравились Дорошину – не толстой, подтянутой, с наличествующими в положенных местах выпуклостями. Золотарева была, конечно, выше и крупнее Ксюши, но отсутствие хрупкости ее отнюдь не портило. Она была, как сформулировал для себя Дорошин, вся ладная, и видно, что твердо стоящая на земле, а не витающая в эмпиреях.
Вторым потрясением стало отсутствие на носу очков, обычно закрывающих пол-лица. Лицо оказалось тоже вполне себе симпатичным, с нерезкими, но довольно гармоничными чертами, аккуратной лепки, хоть и немного длинноватым носом и большими внимательными серыми глазами, опушенными длинными, очень длинными ресницами. Рот у Елены, пожалуй, был чуть великоват для ее лица, но это, странное дело, не портило его, лишь прибавляло экспрессии. Полные, не тронутые помадой губы отчего-то напоминали Дорошину корзину, полную спелой летней вишни, которую так и хотелось ненароком стащить, чтобы бросить в рот, раздавить сочную сладко-кислую мякоть, ощутить, как ароматный сок растекается по нёбу, щекочет язык.
Волосы, впервые со времени их знакомства, не закрученные в тугой узел на затылке, а собранные в высокий хвост, оказались вовсе и не жидкими, а густыми и блестящими. Даже непонятный русый цвет оказался похожим на молочный шоколад. Толстый вязаный свитер с высоким горлом оттенял цвет губ, и вся она как нельзя лучше подходила под определение «вишня в шоколаде». С коньяком, конечно.
Бывают же такие превращения! Впрочем, одной женщине он уже сегодня нахамил, пытаясь сформулировать произошедшую в ней перемену. Вон как обиделась Алена Богданова, когда он сказал, что ее старая одежда походила на дешевку с вещевого рынка. Аж взвилась! Обижать Золотареву, которая в командировке должна была стать его союзником и соратником, он не хотел, поэтому об изменениях в ее облике лучше было бы умолчать. Отец всегда говорил: «Молчи, за умного сойдешь». Прав был, ох как прав!
– Какая-то вы сегодня не такая, Елена Николаевна, – решил не прислушиваться к отцовскому совету Дорошин. – Я вас прямо не узнал.
– Вы о джинсах? – Она счастливо рассмеялась и тряхнула головой, отчего шелковистый хвост, как у породистого коня, пришел в движение. – У меня дедушка – человек старомодных взглядов. Он считает, что женщине не пристало носить штаны, в которых ковбои пасли скот. Именно поэтому я никогда не надеваю их на работу. Или в гости. Дед считает это признаком распущенности, а я не хочу его огорчать. У меня же никого нет, кроме него. Поэтому джинсы я ношу, только когда иду за продуктами, еду на дачу или, вот как сейчас, в командировку. Дед, конечно, ворчал, потому что поездка у меня деловая, да и еду я в такое особенное место, как Санкт-Петербург, но тут я уж позволила себе ослушаться, потому что в поездке нет ничего более удобного и комфортного, чем джинсы.
– Не впали в немилость из-за того, что ослушались?
– Да что вы! Дед у меня вовсе не домашний тиран. Он вообще с раннего детства оставляет за мной право на принятие собственного решения. Впрочем, как правило, я делаю выбор, который он одобрит, но не потому, что нуждаюсь в этом одобрении, а потому, что деда обожаю и не хочу становиться для него источником расстройств и волнений. Все просто.
– Вы давно живете с ним вдвоем?
– Давно. С самого детства. Дед меня вырастил. Мои родители увлекались альпинизмом. Когда я только родилась, отец почти сразу ушел в поход. Мне, наверное, недели две было. Оставил на маму меня, нашу собаку, у нас тогда жил эрдельтерьер Габи, забрал все деньги и уехал на Эльбрус. Дед тогда сердился страшно, все спрашивал у мамы, как она отца отпустила, а мама только улыбалась и отвечала: «Федор Иванович, ну я же его люблю. Ему же хочется. Пусть отдохнет. А я справлюсь, мне не тяжело». Поход не удался, потому что в первый же день подъема у них сорвался в пропасть мешок со всем снаряжением. Пришлось несолоно хлебавши возвращаться обратно. А через год они решили повторить попытку, и мама уже с ними пошла, и они погибли. А я и Габи остались с дедом. Вот такая история.
– Грустная история.
– Наверное, грустная. Но я никогда не страдала от того, что расту без родителей. Я же их не помнила совсем. Дед заменял мне всю родню, и с ним всегда было так потрясающе интересно, что мое детство было гораздо насыщеннее, чем у одноклассников. Он меня возил в музеи в Москву и в Питер. Мы много путешествовали по России. И в Казани были, и на Байкал ездили, и даже на Камчатку летали. Потом, когда это стало возможным, он меня свозил в Рим, в Париж, в Лондон. Мы так интересно готовились к этим путешествиям! Дед мне рассказывал все, что знал, заставлял книги читать, готовиться. Потом мы вместе маршруты разрабатывали и уже только потом летели и смотрели все своими глазами. Дед – удивительно образованный человек, поэтому нам никогда никакие экскурсоводы были не нужны.
– А ваш дед кем работал?
– Хотите знать, откуда у нас деньги на путешествия? Что ж, вы – сыщик, привычка – вторая натура. Он – профессор истории. Преподавал в нашем университете. Очень дружил с Иваном Александровичем Склонским. Я ведь Марию Викентьевну с детства знаю, мы с дедом часто у них в гостях бывали. В советское время профессура хорошо зарабатывала, не то что сейчас. Жили мы скромно, поэтому на путешествия хватало. А в последние годы, конечно, уже никуда не ездим. И денег нет, и здоровье деду уже не очень позволяет.
– Сколько же ему лет? – Дорошину отчего-то заранее нравился неведомый ему старик.
– Восемьдесят шесть. Нет, он крепкий у меня. Не болеет ничем. Зарядку делает каждый день, ледяной водой обливается, таблеток никаких не пьет, давление у него как у космонавта. Сейчас зимой каждый день десять километров по реке на лыжах проходит. Дед удивительный. Никогда не курил, зато каждый день в обед обязательно выпивает рюмку водки, а за ужином – стакан красного сухого вина. И убежден, что именно эта привычка позволила ему сохранить здоровье. Представляете?
Дорошин представлял. Таких людей, как Федор Иванович Золотарев, в нынешние времена уже не делали. Это была старая школа, уходящая натура, как говорят художники, и уход этот был катастрофой для ныне живущих молодых поколений, хотя те, похоже, этого даже не осознавали.
На таких людях, как профессор Золотарев, держался огромный пласт российской культуры. И за ними не было никого, кто мог бы сделать шаг, выйти на первый фланг, подхватить тяжелое бремя, спасти, сохранить, преумножить, оставить потомкам. Тем самым потомкам, которые сегодня говорили не на литературном русском языке, а на дурацком сленге, сплошь состоящем из междометий, не отличали Мане от Моне, удивлялись, почему стоит памятник Чехову, если «Муму» написал Тургенев, классику читали в лучшем случае в хрестоматии, сочинения скачивали из Интернета и были уверены, что Вторую мировую войну Гитлер развязал, потому что поссорился с Лениным.
Дорошин приехал к поезду прямо с работы и внезапно понял, что голоден. Идти в вагон-ресторан одному было неудобно, а приглашать с собой Елену Николаевну он не хотел, дабы она не расценила это как элемент потенциального ухаживания. Ухаживать за ней он не собирался. Несмотря на внезапное превращение из чучела в обычную женщину, она все же была не в его вкусе. Да и легкого приключения с ней выйти не могло ни при каких обстоятельствах. Такие женщины, как Золотарева, в романах увязали намертво, как будто попав в затвердевающий цементный раствор. Она была слишком обстоятельной, слишком серьезной, слишком правильной, чтобы с ней можно было закрутить интрижку. Серьезные же отношения с ней пугали своей окончательностью. Точки возврата из них не было. Только с кровью. Только разрезая по живому, вырывая сердце с мясом. Как говорила бывшая жена Дорошина, «кому, простите, нужна такая работа?».
Пока он думал об этом, она достала из своей сумки пакет, из которого извлекла умопомрачительно пахнущую жареную курицу, хрусткий багет, ломти адыгейского сыра, крупные глянцевобокие помидоры, сваренные вкрутую яйца и прилагаемую к ним обязательную соль в спичечном коробке, с ловкостью фокусника вытащила из недр все той же сумки бутылку коньяка (может, думая о ней, как о вишне в шоколаде с коньяком, Дорошин просто учуял запах из плотно закупоренной бутылки?) и деловито предложила Дорошину поужинать.
– Вы же с работы, – сказала она, и полковник посмотрел на нее с благодарностью.
Потом они пили огненный чай из стеклянных стаканов в металлических подстаканниках. Чай в таких стаканах с детства был самым вкусным на свете, хотя Дорошин и не мог объяснить почему. Потом уткнулись каждый в свою книжку, и Дорошин внезапно задремал, хотя вовсе не собирался спать, а совсем наоборот, был готов почитать, а потом перед сном еще поговорить с Еленой про ее волшебного деда и всю их семью.
Он был благодарен ей, что она не щебечет над ухом, не вовлекает его в разговоры, не дуется демонстративно, что он молчит. Во всех ее повадках пряталась закоренелая привычка к одиночеству, понятная и легко объяснимая у старой холостячки. Как с удивлением обнаружил Дорошин, Елена Золотарева относилась к редкому числу людей, с которыми хорошо молчать. И в этом ненапряжном молчании они и доехали до Санкт-Петербурга и теперь стояли на площади Восстания, похоже, окончательно онемев от окружающей их «невозможной красоты», как изволила выразиться Елена. Впрочем, Дорошин был с ней полностью согласен.
– Пойдемте, Елена Николаевна, – сухо сказал он, пытаясь скрыть свои не совсем приличествующие взрослому мужику, да еще и целому полковнику, эмоции. – Нас ждут. Давайте не будем терять время. В конце концов, мы сюда по делу приехали.
– Конечно-конечно, – чуть испуганно согласилась она, закинула на плечо ремень своей спортивной сумки и пошла за Дорошиным в сторону метро.
Коллекционер Леонид Соколов оказался статным седовласым красавцем в возрасте чуть за шестьдесят. Дорошин мельком подумал, что другие мужики в присутствии Соколова должны были тут же начать испытывать комплекс неполноценности, поскольку выглядел он успешным, благополучным, будто только сошедшим с глянцевых страниц одного из журналов, пропагандирующих красивую жизнь.