Вишнёвый омут — страница 41 из 52

Фрося не знала о мудром изречении древних, но она хорошо помнила одну из бесчисленных поговорок своего отца: «Яблоко в роток-хворь за порог». Свёкор же заставил её и всех в семье Харламовых уверовать в магически целительную силу садовых плодов. Потому-то она и поила мужа и детей то калиновым соком, то терновым взваром — компотом, кормила с чайной ложечки вишнёвым, черносмородинным и яблочным вареньем, приготовленным на пчелином мёду.

Рядом с Фросей не было докторов. Но зато пришёл на помощь сад. Кровотворящая, врачующая влага, добытая им из земли, словно сказочная живая вода, вступила в жестокую схватку со смертью — и смерть была побеждена. Когда кризис миновал, Фрося всем раздала по одному небольшому яблоку. Послышался хруст, в комнате запахло холодным железом, и на исхудавших, бледных лицах впервые появились слабые, робкие ещё улыбки. А от кровати, на которой лежал Николай Михайлович, до Фроси донеслось отчётливо:

— Прости меня, мать…

13

Молодая республика заковывалась в броню. Из всех прочих преимуществ она располагала одним, может быть, для тех лет и в тех исторических условиях едва ли не самым важным преимуществом перед другими странами: ей не на кого было надеяться, она всё должна была добывать сама и делать своими руками. Для броневого щита перед превратностями суровой к ней судьбы нужен был металл, нужен до зарезу:

Слышите, плач о металле

Льётся по нашей стране:

«Стали побольше бы, стали,

Меди, железа вдвойне!»

Незамысловатое это стихотворение стало вдруг хрестоматийным. Все затонские комсомольцы и школьники знали его наизусть, а потому весть о снятии колоколов с трех церквей Савкина Затона нисколько не удивила их. Мужики тоже встретили её сравнительно спокойно. Наиболее рассудительные и грамотные говорили:

— Пётр Великий сымал колокола, когда надо было.

Бабы, однако, всполошились. Собирались по домам, на улицах, у колодцев — бабьи крики заглушали все остальные звуки на селе, в те дни многие из них забывали даже подоить коров, протопить печь.

— Антихристы, до колоколов добрались!

— Нехристь, безбожники!

— А слыхали: Митька, вишь, Кручинин будет сымать колокола?

— Этот разбойник сымет и голову!

— Марфа… сука, народила щенков на нашу голову. Старшой-то, говорят, тем же занялся в Саратове, что и этот…

— Да ещё Кирюшка с Ленькой Зыбановы…

— Голь разнесчастная!

— Что же будет теперя, господи?!

— Конец свету.

— Как в святом писании сказано: «Сядут люди на железных коней, по небу полетят железные птицы…»

— Они уж примчались, железные те кони. Трахтурами, не то фырзонами, не то фармазонами зовутся…

— Фазмазоны и есть. Сама недавно видала в Коллективе. Трещит, нечистая сила, а глазюки у него огненные, из железной ноздри дым валит, вонища — не продохнёшь!

— А третьево дня ероплан пролетал.

— Вот те и железная птица!

— Теперь жди Страшного суда…

— Бабы, не дадим сымать колокола!

— Не дадим!

— Не дадим!

Через два дня в полночь над православной церковью набатно ударили колокола. Иван Мороз, раскорячившись, одной ногой нажимал на доску, соединённую верёвкой с тяжёлым языком большого колокола, а другою дёргал за верёвки, связанные в пучок и расходящиеся к трём средним колоколам, а руками вызванивая трель крохотными колокольчиками, был похож сейчас на пляшущего дьявола — дал полную волю своему искусству старого, опытного звонаря. От басового рёва большого колокола, от баритонного вопля средних, от заливистого, захлёбывающегося тенора маленьких колокольчиков Мороз пьянел, глаза его горели сатанинским огнём, губы перекосились в безумной, какой-то торжествующей ярости, редкая чёрная борода распушилась, от сквозняка, разгуливавшего по колокольне. Вспугнутые галки и голуби носились в воздухе, усиливая ощущение тревоги, сумятицы.

Иван Мороз неистовствовал, ничего не видя и не слыша вокруг себя, кроме медноголосого рёва и вопля колоколов, — и так до самого рассвета, пока взобравшиеся на колокольню Митька Кручинин и братья Зыбановы не связали его и не втолкнули в темницу, на вершок устланную сухим голубиным помётом. Внизу, в ограде, столпились женщины. Они кричали, грозили комсомольцам расправой и, наконец, по чьей-то команде подхватили с одного конца привезённый из Баланды ещё с вечера канат и поволокли его по улице к Ужиному мосту, а от Ужиного моста — к Вишнёвому омуту, где к тому времени уже была готова прорубь.

Митька Кручинин, Кирилл и Алексей Зыбановы, а также присоединившиеся к ним по пути Иван Харламов и Михаил Зенков подбежали к Вишнёвому омуту в ту минуту, когда толстый канат, как огромный удав, подталкиваемый десятками рук, медленно уползал под лёд. Комсомольцы успели ухватиться за один конец каната, но на них тотчас же навалилась толпа разъярённых женщин и, избивая, стала теснить к курящейся холодным паром воде.

— Бей их, бабы, колоти проклятых! — скомандовала здоровенная старуха, по прозвищу Катька Дубовка. По круглому рябому лицу её струился, несмотря на мороз, обильный пот — умаялась, сердешная! — Под лёд антихристов!

— Бог не осудит!

— Что там — бей!

— Тащи к проруби!

Иван Харламов успел выстрелить из нагана в воздух. Женщины вырвали револьвер из его рук, кинули в прорубь, в один миг в кровь разбили Ивану лицо. Митька Кручинин, ухватившись за полу чьей-то бабьей шубы, уже по грудь был в воде. Женщины, плюя ему в лицо и страшно, по-мужски ругаясь, били по рукам, топтали их подошвами валяных сапог, норовя оторвать от шубы.

— Бабы-ы-ы-ы, караул! Он меня за собой в прорубь тянет! Ка-ра-улл!!! — взвыла Катька Дубовка.

— Дуры… Что вы делаете?.. Ведь отвечать придётся, — хрипел Митька. На широкоскулом лице его металась растерянная улыбка, а чёрные глаза налились кровью. — Ответите, дуры…

— Он ещё грозит! А ну, бабы!..

Удары по Митькиным рукам и голове обрушились с новой силой. Иван Харламов и братья Зыбановы не могли помочь ему, так как сами были сбиты с ног и жестоко избиваемы. Митька уже окунулся в воду и только одной рукой ещё судорожно держался за край проруби, и когда толпа женщин неожиданно отхлынула, кто-то взял Митьку за руку и полуживого вытащил на лёд.

Очнулся Митька в зимнем тёплом шалаше харламовского сада и сразу же увидел рядом с собой гигантскую фигуру Михаила Аверьяновича. Тут же находились Павел Михайлович Харламов, его брат Николай, Фёдор Гаврилович Орланин и Митькины товарищи.

— Спасибо, дед, — сказал Митька, почему-то обращаясь к одному Михаилу Аверьяновичу.

— Не за что, — сказал тот.

— А колокола мы всё-таки сымем, — сказал Митька.

Михаил Аверьянович промолчал. Потом спросил:

— Старый мир разрушаете, как в песне вашей поётся?

— Разрушаем.

— А построите ли новый-то?

— Построим, — сказал Митька, и на его пухлых, разбитых губах появилась совсем детская, нежная улыбка.

— Хорошо, коли так, — сказал Михаил Аверьянович и вышел из шалаша. Уже за дверью сообщил:— Снег подгребу к яблоням. Что-то мало его выпало нонешней зимой.

…Ночью все колокола были сброшены на землю, а затем увезены в Баланду на станцию, к приготовленным платформам.

14

Подифор Кондратьевич Коротков доживал свой век. Ему уже перевалило далеко за восьмой десяток, и он спокойно готовился к скорой встрече со своим смертным часом. Сам сколотил себе гроб, который вот уже четвёртый год пылился на подволоке. На дне большого окованного сундука лежало смертное: саван, белые шерстяные носки, рубаха белая и белые штаны. Дом, двор, сад и всё прочее по-прежнему оставалось крепким, потому как держалось на тугих плечах двух работников да нестареющей Меланьи.

Дряхл и немощен телом был Подифор Кондратьевич и потому не поверил вначале, что его фамилию в числе первых занесли в список подлежащих раскулачиванию. Поверил лишь тогда, когда Меланья вдруг объявила ему:

— Кондратич, родный, не гневайся на меня. Живой думает о живом.

— О чём ты? — не понял старик.

— Не желаю с тобой на высылку. Поезжай один. Ты уж своё пожил. А я ещё молодая — мне толечко шестьдесят седьмой годок пошёл…

Прямо на глазах у потрясённого Подифора Кондратьевича она собрала барахлишко, сняла свою икону и, поклонившись «дому сему», поблагодарив старика за хлеб-соль, вышла на улицу и решительно, почти торжественно направилась к вехтой лачуге, где уже много лет обитал в одиночестве Карпушка.

В тот же день на высоких тесовых воротах Подифора Кондратьевича появился фанерный щит, на котором огромными корявыми буквами было начертано: «Бойкот». Такие же щиты были прибиты к воротам и всех остальных раскулачиваемых. Это значило, что отныне затонцы не должны были ни разговаривать, ни вообще иметь каких-либо дел с бойкотируемыми, которые лишались всех гражданских прав. Позже по щитам с надписью «Бойкот» жители Савкина Затона безошибочно определяли, чья ещё участь решена, какой ещё двор подлежит раскулачиванию, а поутру, выйдя из дому, с опаской посматривали на свои собственные ворота, потому что щит мог появиться и на подворье «подкулачника», «кулацкого подпевалы» и «подноготника».

Подифор Кондратьевич, оправившись малость от удара, решил действовать. Первое, что он сделал, — это сорвал щит, растоптал его, а потом долго сидел на завалинке в тяжком раздумье. Вечером, как только стемнело, пошёл к Михаилу Аверьяновичу Харламову. Отдышавшись у порога, сразу же приступил к делу:

— Спасай, Аверьяныч, старика. Не дают помереть спокойно… А за что? За мои-то труды?.. Спасай, милый… Сыны у тебя… один партейный… Другой — в сельском Совете, тоже начальник, замолвили бы словечко. Можа, справку какую…

Тут Подифор Кондратьевич внезапно умолк: в глазах Михаила Аверьяновича на один лишь миг блеснуло что-то такое, от чего старому Подифору сделалось просто жутко.

— Ничем не могу помочь тебе, Кондратич. Зря ты ко мне пришёл. Ты, знать, забыл…