Вишнёвый омут — страница 47 из 52

Люди на минуту остановили работу. На плотине смолк барабан. Но затем все вдруг закричали, заулюлюкали. Лошади захрапели, вскинулись на дыбки. Их с трудом удерживали бросившиеся на помощь девчатам парни.

Волчица ещё раз провыла в кустах, но крики людей были так близки и грозны, что она решилась на крайне отчаянное предприятие: ощерилась и, клацая клыками, побежала прямо на орущую и улюлюкающую толпу. От неожиданности люди в ужасе расступились, пропуская зверя. Волчица вплавь перебралась через Игрицу и скрылась в садах. Через некоторое время до Вишнёвого омута снова донёсся её вой — протяжный, безутешный, как стон. А ещё через час в глубокой, заросшей ежевикой и удав-травой впадине были обнаружены и волчата — семь тёмно-бурых, с чёрными лапами и такими же чёрными мордами щенков, удивительно похожих на кутят породы овчарка.

Работа продолжалась.

Пионеры стучали в барабан, пели, как и было им предписано, свои пионерские песни.

Безучастным некоторое время оставался лишь Илья Спиридонович Рыжов. Правда, и его подмывало взяться за топор или пилу — не такой он человек, чтобы оставаться в стороне, когда вокруг кипит и спорится работа, — но старик из какого-то и самому ему не очень понятного упрямства всё ещё ворчал про себя: «Порушат лес и никакого сада не посадят. Как пить дать — не посадят! Пошумят, помитингуют и успокоятся».

К нему подошла Фрося, потная, усталая, сияющая.

— Тять, что же ты стоишь так-то, не помогаешь нам?

Неужто ребята худое затеяли? Ты погляди, мои все тут: и Настенька, и Санька, и Ленька, и Мишка — все! Сад ведь осенью будем сажать. Сад! — повторила она значительно и просияла ещё больше, счастливая совершенно, будто и не случилось в её доме несчастья.

А несчастье большое: Николай Михайлович, муж её, незаконно выдал кулацким семьям какие-то сельсоветские справки и был осуждён на пять лет. Когда увозили его в Баланду, крикнул бежавшей за милицейской телегой плачущей жене: «Что притворяешься? Рада небось, сука!» Она вздрогнула от страшных этих слов, побледнела, рухнула наземь. Когда очнулась, телеги уж не было видно. Вытерла глаза досуха и с каменным, затаившим что-то лицом вернулась домой. Вечером того же дня сказала свёкру: «Не муж он мне больше!» — и точно камень сняла с души. Михаил Аверьянович нахмурился, долго молчал, а потом, тяжко вздохнув, словно бы только для себя, сказал:

— Так оно и должно было быть.

Сейчас ни он, ни она не вспоминали об этом.

— Ничего нет на свете лучше сада! — сказала Фрося и поднялась на цыпочки. В ту минуту ей почему-то очень захотелось увидеть за Игрицей бывший свой сад и в том саду скромную и тихую, как мать, медовку. — Ничего, ничего нету лучше и краше!..

Илья Спиридонович, не понимая этой неожиданной возбуждённости дочери, недовольно фыркнул:

— Ишь тебя понесло! Иди вон к своей дурочке — ждёт, — указал он на Ульку, которая с некоторых пор так привязалась к Фросе, что ходила за ней всюду. — Нашла подружку! Може, и сама уж свихнулась, а? — сказал он вдруг и долго, беспокойно поглядел на дочь.

— Ты сам-то работай. Стыдно небось, колхозник!

— Без тебя знаю, — огрызнулся Илья Спиридонович и, дождавшись, когда Фрося отошла от него, таясь, воровски озираясь, направился к Ивану Харламову.

— Дай-кось, Ванюшка, и мне топор. Разомну старые кости, — и нахмурился, пряча от Ивана глаза.

— К шапошному разбору, сват, пришёл, — улыбнулся Иван.

— Когда б ни пришёл, а пришёл.

— Ну и за то наша тебе благодарность.

— Я в вашей благодарности и не нуждаюсь.

— Ладно, ладно. Иди к девчатам. Кучером у них будешь.

Однако и это обидело Илью Спиридоновича.

— Аль не доверяешь мужские-то дела?

— Доверяю. Но хотел что полегче.

— Я лёгкой жизни не ищу. Не то что некоторые… разные… Что про разбойника-то слыхать?

— Про какого разбойника? — не понял Иван,

— А про душегуба, дружка твоего Митрия Кручинина?

— Поймали и осудили. Десять лет дали. Ты меня, старик, не попрекай этим дружком. Подифор Кондратич Коротков, твой приятель, царствие ему преисподнее, не лучше Митьки был. Митька хоть по молодости и дурости своей натворил дел, а энтот сознательный зверь, хуже той волчицы…

Объяснившись таким образом, старый и молодой сваты вроде бы удовлетворились, успокоились. Иван направил Илью Спиридоновича обрубать сучья с поваленных деревьев, — а сам взялся за пилу, за другую рукоятку которой уже держался Мишка Зенков.

И над Игрицей вновь сыпалась барабанная дробь, и до комсомольцев долетали звонкие детские голоса:

Близится эра

Светлых годов…

К заходу солнца берега Вишнёвого омута полностью очистились. Работа, однако, продолжалась и ночью при свете костров.

Михаил Аверьянович, окидывая взглядом огромную площадь, где ещё утром был непроходимый лес, вспомнил то далёкое теперь уж время, когда сам, без чьей-либо помощи, отвоёвывал у дикой природы кусок земли, чтобы посадить сад, и тогда ему потребовалось несколько месяцев, а тут — один день.

— Вот оно, сват, какое дело-то! — сказал он в волнении подошедшему к нему Илье Спиридоновичу. — А мыто с тобой думали, что умнее всех. Выходит, правду люди сказывали: век живи — век учись…

Вечером пришли два трактора, и началась выкорчёвка пней.

А наутро люди не узнали Вишнёвого омута. Он словно бы стал шире и выглядел безобиднейшим сельским прудом с его голыми искусственными берегами. Всех особенно поразил цвет воды — золотисто-янтарный, прозрачный, точь-в-точь такой же, как в Игрице, для которой Вишнёвый омут на протяжении веков был вроде отстойника. От легко пробравшегося сюда степного ветра по поверхности воды побежала частая рябь, сгоняя тончайший слой утренней дымки, стлавшейся над омутом. С восходом солнца у берегов заиграла, запрыгала, заплескалась разная водяная мелочь — мальки, синьга, паучки-водомеры; запорхали над омутом стрекозы, бабочки; выползали под тёплый солнечный луч важные, полосатые, как купчихи в своих халатах, лягушки и, усевшись поудобнее, с удивлением оглядывали местность, на которой за одни лишь сутки изменилось решительно всё, главное же — исчезли ужи, эти извечные и страшные лягушечьи враги.

Вишнёвый омут, насильственно обнажённый, словно стыдился наготы своей, а может быть, и того, что так долго морочил голову людям, дурачил их, выдавая себя за некое чудище кровожадное, то есть не за то, чем был в действительности, — а был он, оказывается, вот, как сейчас, совсем безобидным, простодушным малым, стоило лишь снять с него тёмную одежду.

В то же утро к омуту прибежали ребятишки и принялись удить рыбу — то были обыкновенные окуни и краснопёрки, каких немало в Игрице. Сомы и сазаны опустились на самое дно и, затаившись, не показывали днём признаков жизни и только по ночам всплывали наверх, не узнавая привычных им родных берегов.

Возле плотины ребятишки купались, наиболее смелые бесстрашно заплывали на середину омута, зазывая туда сверстников. Вишнёвый омут упруго носил их и баюкал на своей ласковой спине.

Спустя месяц омут стал совсем ручным, домашним. Мимо него проходил и проезжал без всякой робости малый и старый. Женщины, даже самые богомольные, перестали креститься, а девчата — обходить стороной, и не только днём, но и глухой, безлунной ночью. Глядя на него, теперь уже как-то не хотелось верить в страшные легенды, связанные с омутом и передаваемые из поколения в поколение, хотя многие из этих легенд и основывались на действительных, реальных событиях: немалое число преступных, тёмных и иных страшных дел, историй и событий прятало свои концы в Вишнёвом омуте. Но вот сейчас уже трудно было поверить во всё это. А когда осенью привезли саженцы и от берегов омута побежали веером ровные ряды юных деревьев, закутанных заботливыми руками колхозников в солому и рогожу, Вишнёвый омут, казалось, окончательно утратил прежний свой вид. С той поры каждое лето он вволю поил своей чистой и вкусной водою молодой, быстро набирающий силы сад и был постоянным пристанищем соловьёв и девчат — последние приводили сюда по вечерам своих возлюбленных, и целовались под соловьиную музыку до утренней зари, и потом в счастливом страхе разбегались по домам; человек в союзничестве со всемогущей природой создал для любви и её вечной неумирающей песни этот земной рай.

— Ну вот и нет больше прежнего Чёрного омута, — сказал как-то Михаил Аверьянович. — Остался, однако ж, на радость людям и птицам омут Вишнёвый. Вот таким и должен он быть всегда.

— Он и останется таким, коли люди же его не погубят, — отозвался Илья Спиридонович, назначенный пчеловодом колхоза и вместе с Харламовым-старшим проводивший — дни и ночи в саду. Его ульи были расставлены в новом саду вокруг омута, и теперь старик был вроде хозяина всего здешнего края и на правах такового мог судить обо всём категорически. — Одна маета была от старого-то омута: и комарьё плодилось на нём, и страхи разные. А теперь благодать — ни тебе комара, ни тебе ведьм. Живи человек в своё удовольствие. Так-то вот!

Михаил Аверьянович, вообще-то и сам любивший порассуждать, был в тот день почему-то внутренне сосредоточен и как бы чем-то встревожен.

— За каждым деревцом нужен глаз да глаз, а ведь нас с тобою, сват, только двое, — заговорил он, присаживаясь на пенёк. — Справимся ли? Погибнет сад, что тогда будет? Вчера просил у председателя людей — надо бы молодые яблоньки окопать, полить напоследок, — не дал. «У меня, говорит, дела поважнее!» И не то меня, сват, обидело и напугало, что не дал людей, а вот это самое словцо: «поважнее». В нём-то и вся суть. Сад, стало быть, для него — дело второстепенное. Вот где может крыться гибель нашего сада! Так и сказал — «поважнее»… Неразумный он человек. Что может быть важнее сада?! Оно, конечно, без яблоков прожить можно — яблоки не хлеб, но что это будет за жизнь?!

— Это уж так, — поддакнул Илья Спиридонович.

Воодушевлённый его поддержкой, Михаил Аверьянович продолжал ещё горячей: