[198]. Избавленное от всяких трудностей потребление не изменит пожирающего характера биологического жизненного процесса, но даже усилит его, так что в итоге освобожденный от всех цепей род человеческий сможет каждодневно растрачивать целый мир, будучи в состоянии каждодневно же воспроизводить его заново. Для мира было бы в лучшем случае всё равно, какое количество вещей ежедневно и ежечасно доводится внутри него до появления и исчезновения ради поддержания жизни нового общества, пока мир и его вещественность еще могут вообще выдерживать беспощадную динамику полностью механизированного жизненного процесса. Вся опасность предстоящей автоматизации заключается далеко не столько в угрозе природной жизни со стороны механизации и технизации, сколько наоборот в том что именно «искусства» человека, а с ними его настоящая производительность, могут просто утонуть в чудовищно интенсивированном жизненном процессе, так что этот процесс автоматически, т. е. не нуждаясь уже в человеческом усилии и напряжении, втянется в природный, вечно повторяющийся жизненный круговорот. Природный жизненный ритм достигнет при этом непомерной интенсивности и соответственно станет не в пример более «плодотворным», будучи дополнительно приводим в движение и постоянно ускоряем машинным ритмом; однако и эта механизированная и моторизированная жизнь не переменит своей основной черты в отношении к миру, она будет лишь невероятно быстрее и интенсивнее пожирать вещи мира, разрушая тем присущее миру постоянство.
От постепенного сокращения занятости, наблюдаемого нами теперь вот уже почти столетие, до осуществления этой «утопии», которая пожалуй и не утопия вовсе, лежит далекий путь. Сверх того, как раз в этом аспекте прогресс обычно очень переоценивается, поскольку мерой здесь всё еще служит лишь та поистине совсем необычная и необычно бесчеловечная эксплуатация рабочей силы, какая была характерна для ранних стадий капиталистического развития. Если при оценке того, каких великолепных успехов мы добились, мы примем в рассмотрение несколько более длительные промежутки времени, то придем к обескураживающей констатации, что в отношении среднегодовой суммы приходящегося на каждого человека свободного времени мы дошли самое большее лишь до того, чтобы снова приблизиться к мало-мальски нормальной и человечески сносной мере[199]. В этом и в других аспектах идеал общества потребителей, как он без сомнения маячит современному социуму, тревожнее чем действительность, какой мы уже достигли. Идеал этот не нов; он содержится в принципиальной предпосылке, на которой покоится и в которой никогда не сомневалась классическая политическая экономия, а именно что цель и назначение всей vita activa состоит единственно и исключительно в росте богатства, изобилии и «счастье большинства». И что иное есть в конечном счете этот новоевропейский общественный идеал как не прадревний сон, всегда снящийся горькой нищете и, как нам известно из мира сказок, обладающий великим очарованием – до тех пор, конечно, пока мечта о скатерти-самобранке не осуществляется и не кончается раем для дураков.
Ибо великая надежда, воодушевлявшая Маркса и лучших деятелей рабочего движения во всех странах, что свободное время избавит наконец людей от нужды и animal laborans станет производительным, покоится на иллюзиях механистического мировоззрения, полагающего что рабочая сила подобно всякой другой энергии никогда не сможет исчезнуть и потому, не растраченная на тяготы жизни и не истощенная, автоматически высвободится для «высшего». В этой надежде Маркса перед его глазами Афины Перикла несомненно стояли моделью, о которой он думал что она может стать наконец реальностью для всех людей, если на основе невероятно возросшей производительности человеческого труда обойтись без рабов. Сто лет спустя после Маркса ложность этого умозаключения нам даже слишком ясна; animal laborans никогда не тратит свое избыточное время ни на что кроме потребления, и чем больше ему будет оставлено времени, тем ненасытнее и опаснее станут его желания и его аппетит. Конечно, виды похоти изощряются, так что потребление уже не ограничивается жизненно необходимым, захватывая наоборот излишнее; но это не меняет характер нового общества, а хуже того, таит в себе ту тяжкую угрозу, что в итоге все предметы мира, так называемые предметы культуры наравне с объектами потребления, падут жертвой пожирания и уничтожения.
Необходимо, пусть утешения здесь и мало, осознать во всей остроте дилемму, в которую нас поставили современные сдвиги и которая заложена в самой природе вещей. С одной стороны, несомненно что только эмансипация труда, а это значит захват всей публичной сферы трудящимся животным, позволила достичь гигантского возрастания производительности труда, в столь значительной мере освободившего современную жизнь от необходимости, тяготеющей на жизни как таковой. С другой стороны, столь же бесспорно что до тех пор, пока animal laborans господствует над публичностью и предписывает ей свои масштабы, никакой публичной сферы в собственном смысле не может быть, а будет только публично выставленная на обозрение частная. Возможно, мы пока находимся к счастью лишь на первой стадии этого процесса. Но его явственным результатом успело уже стать то, что эвфемистически именуют массовой культурой и что в действительности является таким состоянием общества, когда культуру применяют, злоупотребляя ею и потребительски истощая ее, для развлечения масс, которым надо убить пустое время. Что это массовое общество притом крайне далеко от осуществления «счастья для большинства», стало притчей во языцех; скорее всеобщее недовольство, уже очень близкое к острой, заразительной несчастливости, стало тем настроением, которым охвачены современные массы среди своего изобилия. Они страдают просто-напросто от полностью разрушенного равновесия между трудом и потреблением, между деятельным бытием и покоем, и страдание обостряется тем, что именно сам animal laborans настаивает на том что он называет «счастьем», но что в своей истине есть благодать, заложенная в самой жизни, в естественной смене усталости и покоя, напряжения и отдыха, когда человек может наслаждаться прекращением страдания, короче, в постоянно обновляющемся равновесии расстройства и удовольствия, присущем лишь круговращению природы. То, что в нашем обществе почти каждый верит что имеет право на счастье и в то же время страдает от своего несчастья, есть красноречивейший знак того, что мы действительно уже начали жить в трудовом обществе, в качестве общества потребителей уже не имеющего достаточно работы чтобы поддерживать равновесие между работой и потреблением и тем самым обеспечивать трудящиеся и потребляющие массы их так называемым счастьем, на которое они, по крайней мере пока движутся внутри этого природного круга, до известной степени могут даже притязать. Ибо в отношении так называемого счастья нам не следовало бы забывать, что только animal laborans имеет свойство его требовать; ни мастеру-создателю, ни политически деятельному человеку никогда не приходило на ум хотеть быть счастливым или верить в возможность счастья для смертных людей.
Пожалуй, ничто не более пригодно для привлечения нашего внимания к этому несчастному идеалу счастья трудящегося животного и к опасности его осуществления чем скорость, с какой современная экономика поневоле движется в направлении так называемой waste economy, хозяйствования в опоре на растрату, где во всяком предмете видят бросовый товар и расходуют и снова выбрасывают вещи почти сразу по их появлении в мире, поскольку иначе весь сложнейший процесс закончится внезапной катастрофой[200]. Но и к осуществлению этого идеала, к учреждению совершенного общества потребителей путь еще далек. Ибо живи мы действительно в таком обществе потребления, мы бы вообще уже не были обитателями никакого мира, безмирно гонимые процессом, в круговращении которого вещи хотя и появлялись бы и исчезали, словно всплывая и утопая, но никогда не оставались бы при нас и вокруг нас достаточно долго, чтобы послужить жизненному процессу хотя бы какими-то рамками.
Мир, этот дом, который человек на земле строит сам себе изготовляя его из материала, данного ему в руки земной природой, состоит не из продуктов, подлежащих потреблению и поглощению, а из предметов и вещей, подлежащих использованию и употреблению. Подобно тому как природа и земля предоставляют условия для человеческой жизни, так мир и вещи мира создают условия, когда жизнь на земле может быть прожита как специфически человеческая. Для animal laborans, т. е. стало быть для каждого человека, поскольку человек всегда есть помимо прочего и работающее существо, земля и природа дарят благодать, сыплют как из рога изобилия «блага», одинаково принадлежащие всем детям земли, и они «принимают их из ее рук», чтобы «слиться» с ними в труде и потреблении[201]. Однако та же самая природа уже перестает быть великой матерью и дарительницей, когда homo faber берется за построение своего мира; единственно что она теперь может еще дать, это «сам по себе почти ничего не стоящий материал», приобретающий ценность и годность лишь в обрабатывающем изготовлении[202]. Без благодарного принятия и применения природы и даримых ею вещей, но также и без защиты себя от природных процессов разрастания и упадка animal laborans, каковым человек всегда среди прочего является, никогда не смог бы поддержать свою жизнедеятельность. Но и эта жизнь никогда не стала бы настоящей человеческой жизнью, если бы homo faber не знал, какими искусствами человеческая жизнь может создать себе внеестественно-искусственное жилище, чьи долговечность и устойчивость встают в прямое противоречие с жизнью его обитателей.
Чем легче становится жизнь в социуме трудящихся и потребителей, тем труднее просто хотя бы ощутить напор и принуждение необходимости, гонящие и подстегивающие общест