Vita Activa, или О деятельной жизни — страница 36 из 81

. Понимая это, греки в свою классическую эпоху всю сферу создания, ремесла и изобразительных искусств, где не совершается никакой деятельности ради нее самой и всякий прием является уже средством для определенной цели, поставили под вердикт низкого ремесленничества и предали презрению. Следствием этой настроенности, явно ничего не боявшейся так, как вульгарного и целеустремленного, было неизменно приводящее нас в изумление величие художников и архитекторов, подпадавших под этот вердикт.

Речь здесь идет естественно не о служении цели как таковом, употреблении средств для определенной цели, но скорее об обобщении всего значимого для создания опыта, в котором польза и полезность становятся основным мерилом жизни и мира людей. Это обобщение располагается тоже пока еще в сфере создающей деятельности, ибо опыт цели-средства, имманентный созданию, не просто исчезает когда цель достигнута и предмет изготовлен, но продолжает сопровождать этот готовый предмет, начинающий свое новое бытие в мире в качестве употребимой вещи. Не процесс изготовления как таковой вызывает деградацию всех вещей мира и природы до голых средств, неостановимую обесценку всей наличности, процесс нарастания бессмыслицы, который затягивает в свою бездну всяческие цели, делая их опять же служебными, и который поглотил бы и человека тоже, если бы его не объявили верховной целью, так что теперь он тем свободнее может применять для своих целей как средства и обесценивать всё, что не есть он сам; ибо с точки зрения самого процесса создания конечный продукт есть точно так же самоцель, независимое автономное сущее, как человек является конечной целью и в политической философии Канта. Лишь поскольку создание изготовляет преимущественно предметы употребления, конечный продукт способен снова делаться средством, а именно средством для того или иного употребления, и лишь поскольку жизненный процесс осваивает предметы и применяет их для своих целей, продуктивная и ограниченная целенаправленность создателя способна превращаться в неограниченную целенаправленность, овладевающую всеми вещами, какие вообще существуют, как средствами.

Что грекам это обесценивание мира и природы с присущим такому процессу антропоцентризмом – «нелепым» мнением, будто человек есть высшее сущее, чьему бытию должно быть подчинено всё прочее сущее (Аристотель), – было совершенно чуждо, настолько же очевидно, как и то, что они презирали примитивную вульгарность последовательно утилитаристского настроения. Как хорошо они сознавали последствия настроя, делающего из homo faber’a высшую возможность человека, всего лучше показывает, пожалуй, пример знаменитого спора Платона с Протагором, выдвинувшим казалось бы самопонятное утверждение что «человек есть мера всех употребляемых вещей (χρήματα), тех, которые существуют, и тех, которые не существуют»[226]. В самом деле, Протагор явно никогда не говорил, будто человек есть мера всех вещей в абсолютном смысле, как это ему приписывают традиция и стандартные переводы. Однако – и здесь, кажется мне, решающий пункт – хотя Протагор говорит только об употребляемых вещах, понятным образом прилаженных в своей наличности или неналичности к употребляющим их людям, Платон сразу увидел что по причине своеобразия человеческих потребностей это должно вести к тому, что в такой ситуации человек действительно становится мерой всех вещей. Ибо когда говорят о человеке как мере употребляемых вещей, то имеют в виду ведь человека употребляющего, использующего и применяющего средства, а не человека говорящего, поступающего и мыслящего; если этого, употребляющего, сделать мерой употребляемых им вещей, то едва ли он удержится от того чтобы затребовать все вещи для своего употребления, т. е. всё рассматривать как потенциальное средство для цели, во всяком дереве видеть уже тёс, возводя таким образом себя в мерило не только тех вещей, бытие и небытие которых действительно зависят от него, но и всего наличного вообще.

В платоновском толковании всё, что имеет сказать Протагор, звучит как раннее предвосхищение философии Канта, ибо если человека ставят мерой всех вещей, то значит определили его как то, что в своей сути остается вне ведущей в бесконечность перспективы целей, вне той цепи, в которой всякая цель неизбежно снова становится средством, а именно как конечную цель, которая, сама никогда не средство, подчиняет всё существующее своим целям. Однако в отличие от прочих масштабов, суть которых исчерпывается тем, чтобы оставаться самотождественными вне измеряемого и для измеряемого, человек, служащий здесь масштабом, есть живое и жизненно неограничимое существо, чьи производительные возможности столь же мало закреплены раз навсегда, как и его желания и умения. Дозволь человеку в применении и употреблении готового мира пользоваться теми же масштабами, какие неизбежно применялись при его возникновении, признай, иначе говоря, в homo faber’e не только создателя, но также и обитателя и господина мира, и он действительно всё примет для своего употребления и всё рассмотрит и обесценит как средство для очередных целей или как средство для самого себя. Тогда не будет уже ничего, что не предмет для употребления, не вещь, относящаяся к разряду χρήματα, и – если воспользоваться примером Платона – ветер уже не будет как самостоятельная природная сила веять в человеческом мире, но станет восприниматься лишь в рамках человеческих потребностей как нечто освежающее, согревающее или охлаждающее, и для Платона это означает не что иное как отказ человека от своей способности осмыслить бытие ветра как природной наличности. Вот каких последствий Протагорова учения опасается Платон и хочет предотвратить их, когда под конец жизни в «Законах» отваживается на парадоксально звучащую противоположную формулировку: не человек – в силу своих желаний и умений способный применить и употребить всё и потому неизбежно кончающий использованием всего наличного просто как средства, – но «бог есть [подлинная] мера всех употребляемых вещей»[227].

§ 22 Рынок обмена

В одном из своих многочисленных замечаний на полях, так убедительно свидетельствующих о его выдающемся историческом чутье, Маркс однажды говорит что дефиниция Бенджамина Франклина, «человек по природе есть изготовитель орудий», так же характерна для «мира янки» (т. е. для Нового времени), как аристотелевское определение, «человек по природе гражданин города», – для «классической древности»[228]. Точность сравнения заключается в том, что Новое время настолько же заботилось о том чтобы исключить поступающего человека, т. е. собственно политическое начало, из публичной сферы, как классическая древность – о том, чтобы держать homo faber’a и его созидательную деятельность поодаль от публично-политического пространства. В обоих случаях исключение не само собой разумелось, как само собой разумелось исключение трудящихся и неимущих классов из числа полноправных граждан вплоть до их эмансипации в девятнадцатом веке. Новое время, разумеется, прекрасно знало что политическая сфера не всегда и не обязательно есть просто производное «социума», чья единственная функция в том чтобы позволить производительным, общественным силам беспрепятственное развитие, обеспечивая их административно; оно только решило заклеймить всё лежащее вне покоя и порядка, необходимых для развития производительных сил общества, как «праздную болтовню» и «суетное тщеславие». Человеческой способностью, на которую могла опереться вера в природно присущую обществу продуктивность, была бесспорная производительность homo faber’a. Наоборот, античности были прекрасно известны виды человеческого общежития, обходившиеся без полиса и без res publica, публичного дела, где вся вне-приватная жизнь среднего гражданина исчерпывалась его профессией, ограничивая его ролью δημιυργός, ремесленника в составе народа – в отличие от неграждан, которые работали в хозяйстве как οἰκέται и потому были рабами[229]. Отличительной чертой этих неполитических сообществ было то, что в них агора, общедоступная рыночная площадь, была не местом собрания граждан, а рынком в нашем смысле, где ремесленники могли выставлять и обменивать свою продукцию. Насколько такое сообщество было привычно грекам, показывает уже постоянно повторявшийся провал попыток их тиранов отвадить граждан от ломания своих голов над публичными делами и провождения времени в совершенно «непродуктивных» ἀγορεύειν и πολιτεύσθαι, провал попыток превратить греческую агору в рынок наподобие базаров восточных деспотических государств. Типичным для этих базаров, как позднее для средневековых ремесленных и торговых городских кварталов, было то, что выставление напоказ предназначенных для продажи товаров сопровождалось демонстрацией и их производства тоже. «Выставление производства напоказ» (видоизменяя формулировку Веблена) по сути так же характерно для общества производителей, как «выставление потребления напоказ» для общества потребителей, соотв. для трудящегося общества.

В отличие от animal laborans, чья внемирность не дает ему выстроить публично-мирское пространство и обитать в нём и чье социальное общежитие поэтому никогда не выходит за рамки племенной организации, homo faber вполне способен развернуть адекватную ему публичную сферу, хотя это не политическая сфера в собственном смысле слова. Рынок обмена это публичное пространство homo faber’a, позволяющее ему выставить напоказ создания своих рук и получить заслуженное внимание и почитание. Эта наклонность предъявить сделанное и непосредственно показать, как всё делается, по-видимому не менее исходно присуща человеку чем стремление обменять и выторговать одну вещь за другую, отличающее, по Адаму Смиту, человека от зверя[230]. Решает здесь то, что homo faber, строитель мира и создатель вещей, способен найти адекватное ему отношение к другим людям лишь обмениваясь с ними своими товарами, причем именно потому что сами эти предметы производятся всегда в изоляции от других. Защищенность частной жизни, с такой энергией отстаивавшаяся Новым временем на его начальных стадиях как верховное право каждого члена общества, была в конечном счете гарантией обособленности, без которой создающая деятельность в собственном смысле никогда не может состояться. Не зритель, не жадная до зрелищ толпа публичных рынков, извлекавшая ремесленника в его изоляции на свет публичности, а возникновение социума, члены которого уже не удовлетворялись глядением, суждением и восхищением, но требовали взломать обособленность ремесленника, чтобы на равных правах участвовать в процессе создания, начало угрожать «великолепной изоляции» мастеровых и в конце концов нивелировало сознание качества в социуме вплоть до утраты способности различения. Изоляция от мира сограждан, спокойная жизнь наедине с «идеей», т. е. с внутренним образом изготовляемого предмета, есть непременное условие мастерства. Это мастерство – не господство, оно овладевает не людьми,