Ну, Бог с ним. Ведь я решила быть честной с Джейсоном. Наверняка папа заслуживает того же.
Я подавила свое самолюбие: — Ладно, папа. Если ты действительно хочешь знать… Причина, по которой Джек так сильно обозлился на меня, в том, что он решил, будто я ему изменила, когда мы еще не были женаты. Он это узнал после того, как мы поженились.
Я хотела объяснить, что это скорее был вопрос терминологии, а не физическая сторона дела, но Роджер не дал мне такой возможности. Он посмотрел на меня, как будто я в один миг превратилась в другого человека, может быть, даже не в человека, а в червяка. И промолвил:
— Значит, ты не лучше своей матери. — Он отвернулся, позволяя мне уйти. Я дрожала, но не была удивлена, потому что знала, что для моего отца супружеские измены — больное место. Он так и не простил матери того, что она ему изменяла. И я ей этого не простила.
Глава 14
До семи лет я была очень близка с матерью. Тогда я была намного женственней, чем сейчас. От того времени остались обрывочные воспоминания, но если напрячься, то можно вызвать из глубин памяти их сверкающие осколки.
Вот она покупает мне зеленое бархатное платье. Я поглаживаю его на коленке, как кошку. И еще дарит мне пару черных лакированных туфелек.
Я и сейчас помню дрожь восторга, которая охватила меня при виде моих ног в этих туфельках. Я помню, как в пять лет я шепотом повторяла волшебные слова: «черные лакированные туфли». Я надевала их в гости, или когда мы шли в какие-нибудь особенные места, и, застегивая на них серебряные пряжки, с трудом верила, что они — мои, что я — девочка в черных лакированных туфлях.
Эти туфли были волшебные. Они превращали меня во взрослую даму. Все женщины, на которых я хотела походить (а именно: моя мама, балерины, принцессы), носили красивые туфли. Туфли могли быть разными: розовыми, с шелковыми лентами, на высоком каблуке, сверкающими, с острыми носками или открытыми. Когда я примеряла мамины туфли, мои ноги становились ногами леди. А моя мама была в высшей степени леди. Она красила губы перламутровой помадой, а затем дважды промокала губы салфеткой.
Но даже тогда в ней была какая-то сдержанность. У меня есть старая черно-белая фотография — я нашла ее недавно, роясь в ящике рабочего стола, — наверное, отец сделал этот снимок в отпуске, в Португалии или Испании. Анжела в цветастом купальнике сидит на пляже на маленьком полосатом полотенце, обхватив руками колени. Изящная, загорелая, с закрытыми глазами. Она, видимо, не знала, что он ее снимает, слишком ушла в себя, нежась в лучах солнца. Мне нравится ее кошачья грация на этом снимке. Кажется, она вот-вот замурлычет, но, возможно, с кошкой ее роднит также ее отстраненность. Нас с Олли не видно. Пляж переполнен, вдали видны люди, отдыхающие в шезлонгах, за ними — тонкая синяя полоска моря, но мама сидит на белом песке сама по себе.
Я помню немногое и, конечно, совсем не помню себя в раннем детстве. Бабушка Нелли как-то обронила, что у Анжелы были «проблемы» после того, как она родила меня. Я считала, что речь идет о женских проблемах, и вопросов не задавала. Так что вполне возможно, что сразу после моего рождения мы с ней были разлучены. Интересно, что до пяти лет сознание ребенка впитывает уйму сведений об окружающем мире, но не конкретизирует их. Я могу вспомнить перламутровую помаду, как ее наносят и промакивают, но не помню, кто так красился.
Все, что у меня осталось от того периода, — фотографии, застывшая жизнь. У Анжелы на туалетном столике до сих пор стоит снимок, где мы вместе в саду и она показывает мне листочек. Я не умею угадывать возраст детей, но подозреваю, что на этом снимке мне года два. Обе мы сосредоточенно смотрим на этот лист, наверное дубовый, — и мои ручонки рядом с ее изящными руками кажутся пухлыми и маленькими.
Пока все не пошло наперекосяк, я хотела стать такой же, как она.
Отец хорошо сумел пережить случившееся. У меня, правда, провал в памяти за тот период. Но ведь есть чутье. Я не стала бы признаваться в этом, скажем, Грегу, но считаю, что, если в доме происходит что-то плохое, стены его пропитываются печалью и дом хранит ее, становясь как бы свидетелем преступления. Может быть, поэтому я не люблю наш дом и вообще Хэмпстед-Гарден. В нем витает дух сожаления и несчастья. Если грех не отпущен, ему некуда уйти.
Я помню недолгий период шумных скандалов, а потом — молчание.
Я вспоминаю, как стояла в коридоре и смотрела, как мама выбегает из дома. Или еще воспоминание: я влетаю в дом и бегу вверх по лестнице, сдерживая рыдания. Не помню, кто открыл мне дверь тогда, — я этого человека оттолкнула. Не помню, что случилось после того, как я взбежала наверх. Помню только свое детское горе и разочарование. Помню, как я ненавидела семейные трапезы. Сосредоточившись на своей тарелке, я мечтала, чтобы еда исчезла, и можно было поскорей выйти из-за стола. Я много времени проводила в моем игрушечном домике — в огромном картонном ящике, вход в который был занавешен простыней. Там я перекладывала вещи с места на место, готовила куклам еду, наводила порядок.
Не могу точно вспомнить, кто первым ушел в себя — я или моя мать. Но та, прежняя мама стала блекнуть. Даже когда она смотрела на меня, я чувствовала, что она смотрит сквозь меня. Она стала покупать для меня и Олли много подарков, но они нас не радовали. Чем меньше она для нас значила, тем больше покупала.
Она стала ленивой и грустной. Перестала ставить пластинки и петь, готовя нам завтрак. Раньше мне нравилось спускаться по лестнице и наблюдать, как утром она хлопочет по хозяйству. Проснувшись и валяясь в теплой постели, я, как музыку, слушала, как мама звенит посудой, раздвигает ставни, поднимает жалюзи, накрывает на стол, наливает воду в вазу с лилиями. Она каждую неделю покупала букет белых лилий для украшения стола, потому что Олли, когда был ребенком, признавал только эти цветы. Она показывала ему нарциссы, розы — никакой реакции, и только при виде больших прекрасных лилий с рельефными лепестками и сильным ароматом он тыкал в них толстым пальцем и говорил: «Да-а!»
Если верить бабушке Нелли, которая вечно потчевала нас сказками о нашем безоблачном детстве, в то время ничто не было проблемой для мамы. Она была воплощением оптимизма и энергии.
Любимым блюдом Анжелы был латкес. Это еврейское блюдо, готовить которое она научилась у своей бабушки. Объективно говоря, мерзкая штука. Это нечто среднее между блином и омлетом, похоже на оладьи; сверху все это поливают сиропом, джемом или медом. О здоровой пище у матери было довольно смутное представление.
После всех скандалов мама разлюбила готовить. Она начала покупать полуфабрикаты. Хрустящие блины из супермаркета с тюбиками сиропа, джема или шоколадного соуса. Нам стали разрешать, есть сгущенное молоко, тосты из белого хлеба с маслом, мармелад, ореховое масло, бананово-шоколадный «Несквик», причем в любых количествах и сочетаниях. Какое-то время нас это радовало — такая еда была для нас в новинку. Олли ел и болтал, а мать улыбалась грустной улыбкой. Я жевала молча. Однажды я сделала себе сандвич из пяти блинов, каждый слой промазала джемом, затем в немереных количествах выдавила из тюбиков шоколадный соус и сироп, все это перемешала и, скатав колбаску, съела на глазах у матери, пачкаясь, как Гомер Симпсон, поедающий кровяную колбасу. Мать ни слова не сказала. Просто продолжала смотреть в свою чашку кофе, как будто на ее дне лежала золотая монета. Даже Олли обозвал меня тогда свиньей.
Если вспомнить, чем я питалась с семи лет, становятся понятными мои нынешние привычки в еде. Я могу, есть все что угодно. К примеру, у Олли нет воображения, и он каждый Новый год дарит мне гигантскую плитку шоколада. Так вот, 1 января, когда большая часть женского населения садится на строгую диету из сои и сваренных до полной потери вкуса овощей, я обильно посыпаю свою овсянку тертым шоколадом. Я могу, есть шоколад с тунцом. Да что там, я могу, есть сандвич из шоколада и хлеба. Я не рассуждаю о том, не слишком ли это тяжелое блюдо для желудка. Чем тяжелая пища может мне повредить после того, как нас два года продержали на магазинных блинах? Предполагаю, что именно тогда я растолстела.
А потом моя мать снова изменилась. Она стала одеваться только для того, чтобы, провожая нас в школу, не замерзнуть на улице в пижаме. Был даже такой период (не могу с. казать, сколь длительный, наверное, пока отец этого не узнал), когда она заказывала такси на восемь часов утра, чтобы нас отвезли в школу, и на половину четвертого дня, чтобы нас из школы привезли домой. Правда, в тот год с деньгами проблем не было. Для Олли купили тогда трубу, гитару, пианино и подводное ружье размером с пушку. Я же получала кремы для лица в невероятных количествах. Не для ухода за кожей, тогда это меня не интересовало, а для приготовления магических составов путем смешивания содержимого баночки с черной или красной краской. Когда отец по службе уезжал в Бирмингем, он привозил оттуда крошечные бутылочки шампуня из отеля. Все мои составы я держала в картонной коробке, которую раскрасила черным сверкающим лаком для ногтей и на которую прикрепила ярлык «Мой колдовской набор». У меня была большая толстая тетрадь в обложке из грубой желтой бумаги, в которую я записывала составы для наведения порчи. Я соскребала пыльцу с цветов в саду и заготавливала впрок красный сок ядовитых ягод. Добавляла в смесь шампунь, ил и куркуму. Не знаю, кого я тогда считала ведьмой, — себя или маму. Я даже замышляла предложить ей кофе, а вместо него подать свой ядовитый напиток. Останавливало меня то, что она могла догадаться о содержимом чашки, потому что все мои составы пенились. Из-за этого я до сих пор считаю, что мои эксперименты в колдовстве опередили появление британского капуччино.
Прошел еще год, и, судя по внешним признакам, можно было решить, что мать пришла в себя. Она рано вставала, ее волосы всегда были в полном порядке, перламутровая помада снова появилась на губах. Глядя на эти губы, я воображала, что под слоем помады они шершавые и растрескавшиеся, и у меня возникало ощущение, что и мои точно такие же, поэтому я их часто облизывала. Из нашего рациона исчезло сгущенное молоко, снова возникли латкес и яичница с сосисками. Я от этих блюд отказывалась, привыкнув к тостам. Мама меня раздражала. Конечно, каждым своим поступком, каждым с