важные для развития характера годы подвергалась воздействию Норы, ее безалаберных привычек, ее философии laissez-faire[56] («Ну, если не хочешь идти в школу, так и не ходи»).
— Я учила тебя пользоваться свободой воли, — обиженно говорит Нора.
Удивительно, что я получила хоть какое-то образование. Я кое-как продралась сквозь старшие классы приморских школ — последним пунктом нашего анабазиса стал городок Уитли-Бэй. Лишь посадив меня на поезд на вокзале в Ньюкасле, Нора уволилась из заштатной гостиницы и уехала к себе на родину, в летний дом Стюартов-Мюрреев.
— И что же сказала эта загадочная женщина? — спросила я у Боба.
Он пожал плечами:
— Ничего.
— Ну что-то она должна была сказать. Нельзя же сказать ничего.
— Она сказала: «Можно поговорить с Эвфимией?» — подчеркнуто терпеливо произнес Боб.
— А ты что ответил?
— Что здесь таких нет, конечно.
Боб страшно изумился, когда я объяснила ему, что Эффи — это уменьшительное от имени Эвфимия. «Ну, как Боб — от Роберта, понимаешь?» Он, кажется, обиделся, что я не сказала ему об этом раньше. И это человек, который первые несколько недель нашей связи думал, что меня зовут Ф. И., словно я некое сокращенно именуемое учреждение или завуалированная непристойность.
Никто никогда не называл меня Эвфимией. Никто, никогда в жизни. Кто же может знать меня под этим именем? Разумеется, только человек из моего стертого прошлого. Память Норы была подобна самой истории — неполная, склонная к ошибкам и забвению, — но ведь наверняка на свете есть и другие люди, которые помнят. Лучшая подруга, кузина, школьная учительница.
Позвонили в дверь. Это оказался Шуг. Он просочился в квартиру, уселся на диван и утонул в комиксе про Человека-паука.
— Я ненадолго, — пробормотал он, — мне надо бежать, у меня сегодня много дел, много встреч.
— Угу, а мне надо в сортир, — ответил Боб, словно в этом ответе был какой-то смысл.
Шугу, в отличие от Боба, всегда предстояли какие-то дела и встречи. Он вечно исчезал, отправляясь в загадочные поездки, выполняя таинственные поручения. То в Уитфилд «повидать кой-кого», то в деревню «прочистить мозги» (обычно с обратным результатом), то на юг на какой-нибудь музыкальный фестиваль. Во всяком случае, он так говорил. Как-то раз он повстречался мне в городе, одетый (как ни странно) в форму армейского резервиста, а другой раз я увидела, как он качает на качелях на Лужайке Магдалинина Двора ребенка лет двух или трех. Может, он вел двойную жизнь. Наверно, лучше предупредить Андреа, пока она не вляпалась в историю с двоеженством. Впрочем, зато в этом случае ей будет о чем писать.
— Мне надо работать над рефератом, — сказала я и ушла в спальню, поскольку было очевидно, что в присутствии Боба с Шугом мне покоя не видать.
В спальне было холодно, как в холодильнике, и мне пришлось надеть перчатки, которые мешали попадать по клавишам. Я печатала на древнем маленьком ундервуде с кривой буквой «т», из-за которой все напечатанное казалось шутливым и удивленным, хотя на самом деле это почти всегда было не так. Мне, хоть умри, нужно было успеть к сроку. Марта хотела получить первый вариант «Мертвого сезона» к ближайшей пятнице, «а не то…». Я печатала с трудом, одним пальцем.
Мадам Астарти шла по набережной к своей палатке. Море сегодня утром было синим и бескрайним, так что не скажешь, где граница между ним и небом. Словно стоишь на краю бесконечности.
— Добрутро, Рита, — сказал рыбник по имени Фрэнк, пока мадам Астарти отпирала киоск.
Ларек Фрэнка был произведением искусства — селедки, выложенные в елочку, и колеса из трески с мутными рыбьими глазами. Сегодня на прилавке царил большой серебристый лосось с долькой лимона во рту и гирляндой петрушки вокруг шеи. Большинство людей называли мадам Астарти Ритой — ее это всегда удивляло, потому что на самом деле ее звали вовсе не так.
Киоск мадам Астарти стоял на самом бойком месте, между рыбным ларьком и бомбой. «Бомба» была торпедой времен Второй мировой войны, вделанной в бетон, с табличкой, перечисляющей погибших на войне жителей Моревилля. Торпеду, конечно, разрядили, но время от времени, сидя у себя в киоске в двух шагах от смертоносной груды металла, мадам Астарти задумывалась: в самом ли деле бомба умолкла навеки? Мертвая тишина.
— Слыхали про труп-то? — бодро спросил Фрэнк.
Из другой комнаты доносилась громкая невнятная музыка. Похоже на Deep Purple, но могла быть вообще любая группа с барабанщиком. Я слышала, как Боб и Шуг постепенно погружаются в травяные грезы. В своем фантазийном будущем они совместно владели процветающим предприятием по сбыту легких наркотиков и там целыми днями обсуждали тонкости приключений Удивительных братьев-придурков. Они декламировали друг другу нечто вроде наркоманской мантры: «Красный ливанский, синие точки, пакистанский черный, марокканский ноль-ноль, ТГК». Чтобы заглушить их, я надела теплые наушники, сделанные, увы, из кроличьего меха.
— О чем задумались, мадам Астарти? — сказал ей в ухо шелковистый голос.
Она слегка взвизгнула и подскочила.
— Вы меня до смерти напугали! — Она потерла трепещущее сердце (точнее, место, где оно, по ее мнению, находилось, — на самом деле там располагалось левое легкое).
Лу Макарони засмеялся и приподнял шляпу (кажется, такая шляпа называется «федора», но мадам Астарти не была в этом уверена).
Лу Макарони заменял Моревиллю мафию. Конечно, он был не настоящий мафиози, но большинство горожан разницы не видело. Семья Макарони основала империю кафе-мороженых («Лучшие шарики на всем севере!»), полностью вытеснив конкурентов со всего северо-восточного побережья (или «Йоркширской Ривьеры» — на этом названии настаивал Вик Леггат, глава местного совета), а затем расширила свою деятельность, включив в нее залы игровых автоматов, лавочки по продаже рыбы с жареной картошкой и вообще все, что может дать прибыль.
— Слыхали? — спросил Лу Макарони. — В море нашли тело. Какой-то женщины.
Он явно был расположен остаться и поболтать, но мадам Астарти это пугало.
— Хорошо, ну что ж, мне пора, — сказала она, возясь с висячим замком, на который запирала свою будку. — Много дел, много встреч — сами знаете, как это бывает.
— О да, — засмеялся Лу. — Я и сам забегался, как последняя собака.
«Бедная собака», — подумала мадам Астарти.
Наверно, я заснула, потому что в следующий миг меня разбудил звонок телефона. Похоже, в квартире больше никого не было. Я кое-как перебралась через остатки бирьяни с кошатиной, раскиданные по полу. Подняв трубку, я услышала пустоту — сосредоточенное отсутствие звука, должно быть таящее в себе неска́занные слова и незаданные вопросы. Потом раздался щелчок — на том конце повесили трубку, — и наступила мертвая тишина.
Я нашла записку от Боба. Кривым крупным почерком первоклассника он сообщал, что они с Шугом пошли на концерт Джона Мартина в «Новой столовой» университета. Телефон снова зазвонил. На этот раз я мгновенно схватила трубку. У меня в ухе загремел повелительный голос Филиппы Маккью, напоминая мне, что сегодня я должна сидеть с ее дочерью.
— Ты ведь не забыла?
— Нет, — вздохнула я, — не забыла.
Конечно забыла.
Что-то жирное в утесах
Море у мыса похоже на прокисшее желтое пиво, а солнце — анемичное, водянистое — мучительно ползет по ежедневной дуге через белую небесную кашу.
Я взяла бинокль покойного Дугласа и любуюсь видами с утесов, хотя смотреть тут не на что — разве на тюленей, которые буровят воду пролива. Черные головы прыгают на воде, как резиновые мячики. Время от времени далеко-далеко по мутному облаку воды и неба, которое в этих местах сходит за горизонт, скользит мимо корабль, словно сценический эффект в театре — картонный силуэт тянут через сцену на веревке, на фоне раскрашенного задника. Может, мы находимся на insula ex machina[57], в искусственном месте, вовсе не принадлежащем к реальному миру? И его цель — служить фоном, задником для историй, которые мы должны поведать?
Мне кажется, я чего-то жду, но сама не могу понять чего. У меня такое ощущение, что я ждала всю жизнь. Ждала, чтобы меня кто-нибудь нашел — дед, что признает меня родней; дух отца, что явится и поведает свою историю. Мое свидетельство о рождении, выданное в Обане (Нора безмятежно признается, что это фальшивка), сообщает, что отец «неизвестен». Аноним, который умудрился выскользнуть из памяти Норы. Человек, оставивший у нее столь изгладимое впечатление, что она даже имени его не запомнила. В детстве, когда я спрашивала, она говорила, что его звали Джимми, иногда — что Джек, а порой даже — Эрни. Вероятно, сошел бы и Том, Дик или Гарри.
— Это мог быть кто угодно, — упрямо говорит она.
— Но кем-то он должен быть!
Мертвые иногда забывают живых, а вот живые редко забывают мертвых. Однако в случае с моим отцом это не так. Половина меня отсутствует напрочь — следов моего отца не раскопает ни один криминалист. А раз так, я могу фантазировать невозбранно. Но, к несчастью, даже воображаемый отец покидает меня — то на борту корабля, то за рулем машины, то высунувшись из окна вагона (лицо скрыто дымом из трубы паровоза).
По одной случайной давней оговорке Норы я поняла: она росла и воспитывалась в совершенно иных условиях, нежели наше безденежное бродячее существование в «Орлиных гнездах» и «Приютах моряка». Мне пришло в голову, что, может быть, я — плод тайной страсти. Может, Нору обрюхатил какой-нибудь злодей, случайный бродяга, конюх в конюшнях или цыган в лесу. И тогда разгневанный отец выставил ее из семейной усадьбы — пусть живет как хочет. Я представляла себе, как ее вышвырнули на холод, на свежевыпавший снег, и захлопнули дверь, и она рожает меня, свою незаконную дочь, в какой-нибудь ветхой хижине.
— Это так было? — спрашиваю я в очередной, бесчисленный раз.