Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться, Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели, читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал. — Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь. — Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал?
Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно, — сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно, — ответил Витек.
— Что понятно?
— Все.
Отец не поверил, но стал дальше читать.
Врут, что Ленин был в эмиграции.
(Кто вне родины — эмигрант.)
Всю Россию,
речную, горячую,
он носил в себе, как талант!
Настоящие эмигранты
пили в Питере под охраной,
воровали казну галантно,
жрали устрицы и гранаты —
эмигранты!
Эмигрировали в клозеты…
— В клозеты? И это читал на пионерском костре? — спросил отец.
— Это я пропустил, — виновато сказал Витек.
— «В куртизанок с цветными гривами — эмигрировали»! Тоже?
— Пропустил.
— Значит, и про куртизанок понимаешь?
— Да, — сказал Витек.
Отец вздохнул, лоб вытер ладонью.
Катерина слушала, мало что улавливала, но отчего-то гордое чувство за Витеньку, нежность к нему омывали ей душу, однако же долго сидеть она не могла, потому что слушать чтение это ей было скучно.
— Выдумывают же, — сказала она, и смысл этого высказывания ей самой не был понятен, хотя был исторгнут из самых глубин ее тихого ликования. Не переставая улыбаться, она встала и вышла, вспомнив о каких-то своих заботах.
Отец и сын остались одни, Витек присел на диван и, поскольку отец не сказал «иди», не отпустил его, он стал сидеть рядом и слушать, как переворачивались страницы, как шептал отец, повторяя про себя какие-то строки.
— Про Ленина, конечно, это он все правильно, но разве ж, Витек, это стихи? И как только ты выучил их?!
Борис Михайлович стихи уважал больше, чем другую литературу, потому что особо длинных почти не встречал и в отличие от романов мог взять и прочитать запросто, без особого труда. Хорошие стихотворения он ставил рядом с музыкой. Все его песни, а он знал их довольно много, по сути дела, были ведь тоже стихами.
— Вот слушай: «В глубокой теснине Дарьяла царица Тамара жила», слышишь? Ведь льется, просто само льется, а там нет, у Вознесенского не льется.
— А мне нравится, — сказал Витек.
— Ну, если нравится, это неплохо, все-таки время сейчас другое, школьники умней теперь намного, чем раньше, и хорошо, что ругательные слова ты пропустил, они ни к чему на пионерском костре, пришлось бы мне отвечать. Тут, Витек, ты молодец. Но раньше все же лучше писали, особенно про войну. Ты «Василий Теркин» Твардовского читал?
— Не читал.
— Почитай. Ни одного ругательного слова, а слушаешь по радио — плачешь. Вот я сейчас, ты посиди пока.
Борис Михайлович торопливо поднялся с дивана. Из Лелькиной комнаты — покопался там на полочке — принес книжку в сером переплете. Когда-то Лелька читала вслух, Витек был маленький, ничего еще не понимал, а отец с матерью целый вечер слушали, сильное впечатление было, после чего Борис Михайлович даже под гитару попел лучшие свои песни.
— Сейчас почитаем.
И Витек так послушно сидел рядышком, так слушал отца, что от одного этого настроение делалось каким-то особенным, совместным и трогательно-душевным. Не было ни большого, ни маленького, а были просто двое близких и совершенно одинаковых человека, которым было хорошо сидеть рядышком и даже не очень важно о чем говорить.
— Вот, — сказал отец и начал читать. Читал теперь по-другому, глухим, хорошим голосом.
На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет…
И пошло, и полилось слово за словом, складная строчка за строчкой, и голос Бориса Михайловича временами то пресекался, то дрожал, то совсем замолкал, делал паузу, и тогда Витек поднимал глаза на отца и видел, как тот затруднялся в чтении, перебарывая какую-то неловкость, губу закусывал, вздыхал или втягивал в себя воздух, чтобы превозмочь то, что мешало ему. Витек догадывался, что отца вот-вот слеза прошибет, так наваливались на него переживания, так он возбуждал себя сам своим чтением. И в одну из пауз Витек вставил замечание:
— Но это тоже длинно?!
— Длинно.
И едва ль герою снится
Всякой ночью тяжкий сон,
Как от западной границы
Отступал к востоку он,
Как прошел он, Вася Теркин,
Из запаса рядовой,
В просоленной гимнастерке
Сотни верст земли родной.
До чего земля большая,
Величайшая земля,
И была б она чужая,
Чья-нибудь, а то — своя…
Витек потихоньку втягивался в это переживание, поддавался под отцовское настроение.
А застигнет смертный час,
Значит, номер вышел.
В рифму что-нибудь про нас
После нас напишут:
Пусть приврут хоть во сто крат,
Мы к тому готовы,
Лишь бы дети, говорят,
Были бы здоровы…
— Эх, мать… вот… — вздохнул Борис Михайлович после паузы и никак не мог собраться, чтобы дальше читать…
Неожиданно вошла Катерина, хотела что-то сказать, но увидела хныкающего Витька, как-то неестественно отвернувшегося Бориса Михайловича, переменила выражение лица и строго, уже приготовившись наброситься с руганью на виновника, спросила:
— В чем дело? Отец, ты, что ль, обидел парня? Витек!
Борис Михайлович повернул к ней раскисшую, с мокрыми глазами, физиономию и, улыбаясь виновато, стал оправдываться.
— Ну, читали стишок один. Что ты пристала? Никто никого не обидел.
Витек кулаком размазал по лицу слезы и перестал хныкать.
— Два дурака, старый и малый. Отплачетесь, идите ужинать.
Счастливая Катерина сняла зачем-то веселый, в голубеньких цветочках, передник и вышла из комнаты.
Плачущие дураки, старый и малый, опять остались одни.
Ах, Витек, Витек! Бывает так, является на свет человек, нарождается, ничего еще не знает, куда он попал, что с ним такое сделалось, что это за белый свет, где он будет жить, не может понять, где же он раньше находился, вернее — что нигде и никогда его раньше и вообще во веки вечные не было. И вот он является, а ему тут плохо, не нравится, нет, не то что не нравится, а как-то не подходит ему все, никак он не может приспособиться к условиям, к нескладному и неуютному миру, и начинается беда, мается, мается, а толку никакого, тяжко, плохо, невыносимо, запои, трагедии, комедии, драмы. Вовка от этого, наверное, и застрелился. Жизнь на земле не подошла ему. Про Витеньку такого сказать нельзя, он — полная противоположность. Ему жизнь, хотя и не совсем вовремя он появился, улыбалась с первых дней, с первых дней он чувствовал себя на белом свете, как дома. Взял чужую машинку, или чужую лопату, или вообще любую игрушку — и пошел, и не понимает, что игрушка чужая, что есть свои люди, есть и чужие. Или встал, отряхнул штанишки, оставил свои игрушки и пошел. Куда пошел? А никуда. Просто пошел и пошел по земле куда глаза глядят. Потому что ему повсюду хорошо, он везде дома. Заглянул с отцом или с матерью к знакомым на минутку, а там за столом сидят, обедают, и, не спросись и вообще не понимая, о чем тут раздумывать, садится к столу, найдет место, садится и ждет, пока ему подадут, или скажет, если ему что-то не нравится, скажет, что этого не надо, а надо вот это. Мать покраснеет, знакомые засуетятся, загалдят, смеяться начнут с одобрением, хвалить Витеньку. Да за что хвалить-то его? Просто пришел он в этот мир с хорошим набором хромосом, как сказали бы ученые дяди, потому и удобно ему в этом мире, потому так просто он ориентируется в нем. Да никогда бы сам Борис Михайлович и не додумался до этого, за что его так благодарили директор школы и Витенькины учителя. Это в четвертом классе, когда Витек учился на Первой Строительной, когда он «Крокодилом» увлекался, сатирой и юмором, когда его любимыми книжками были книжки одного, теперь уже покойного, детского писателя — «Расскажите мне про Сингапур», «Он живой и светится», «Гусиное горло». Учителя и директор школы благодарили Бориса Михайловича, специально вызывали для этого на школьный утренник, куда якобы отец Витеньки пригласил этого писателя, ныне уже покойного. Школьники и учителя животы надорвали, просто обхохотались, когда выступа