Они поднимались по лестнице, пренебрегли лифтом. Лестница, как и дом, была старой, широкой и сумрачной, окованной по углам еще царским железом. По ее тяжелым и мрачным ступеням можно спуститься только в ад, но Витенька и Феликс не спускались, а поднимались на третий этаж.
Им открыла ослепительная женщина. Ангельским голосом она приветствовала юношей, попросила раздеться и следовать за ней. В небольшой столовой, прямо перенесенной без всяких изменений со страниц иллюстрированного журнала, хозяйка, положив нежные руки свои на плечи Феликса, усадила его в кресло для отдыха, остановилась перед Витенькой, бесцеремонно разглядывая и любуясь им. Наглядевшись, сказала:
— А ты, Викто́р, вполне молодец! — И тоже усадила в кресло.
Витенька был немного растерян и не знал, нравится ему или нет эта женщина и то, что они пришли сюда. Пока он смотрел на все, как на представление или как будто читал книгу, хорошую или плохую — тоже не знал, и была в нем настороженность: что будет дальше? Женщина была легкой, сухопарой и роскошной. Роскошной ее делали удивительно красивые, певучие движения, яркий рот и главным образом ее брючный костюм из легкого, поблескивающего материала, раскрашенного так ярко, такими немыслимыми павлиньими хвостами и зоревыми вспышками, что кружилась голова. За просторной, навыпуск, блузой угадывалась тонкая талия, сильное и гибкое тело. В светлых волосах, уложенных едва заметными волнами, пряталось солнце. Лицо чистое, юное, без единой морщинки. И ангельский голос.
Вскоре пришла подружка, гладко прилизанная брюнетка, очень милая, почти очаровательная. Хозяйку звали Эмилией, подружку — Ташенькой.
Незаметно был сервирован стол. Из полированного холодильника-бара хозяйка понаставила изысканного питья: джины, виски с тоником, «Чин-Цано» со льдом и даже «Кока-кола», которую Витенька в глаза увидел первый раз. Когда сели за стол, среди заморских бутылок с шикарными цветными картинками — белая лошадь, рыцарь в доспехах и черт знает еще что, среди этих затейливых бутылок, в обществе этих совершенных женщин Витенька почувствовал себя в другой, не своей стране, а после первой, второй и третьей рюмки, после фужера какой-то изумительной по приятности смеси ему уже казалось, что он давно проживает в этой не нашей и чудной стране; Ташеньку называл Ташкой, а хозяйку Эмилию с наслаждением и уже нетвердым языком называл Эмильей.
— Эмилья, черт возьми, — кричал нежно надломленным голосом Витек, — давайте выпьем за вас, Эмилья, Магнон С’Эскамильо, Магнон С’Эскамильо — святое вино. За вас!
А музыка была поставлена тихая и прекрасная, каких-то ранних итальянцев. В ее струящемся волшебном потоке нежно надломленно звучал несчастный Витенькин голос.
Он помнил Марианну, еще на лестнице помнил, а теперь то и дело вспоминал и думал о ней с мстительной сладостью, пока не простил ее окончательно, и тогда на какую-то минуту захотелось к ней, к Пете, к ее глазам, ко всему Марианниному. Феликс держался опытнее, сидел прямо и красиво, не пьянел и говорил то и дело:
— Каков мой друг! А? Каков!
А друг, уже по-детски сутулясь, отвечал размягчение и пьяно:
— Вы посмотрите на него! Исмаил! Не правда? Вылитый Исмаил, сын Моисея, изгнанник!
И еще в этой раннеитальянской музыке звучал ангельский голос Эмилии, ее раннеитальянский смех. Она встала, озарив столовую радужными павлиньими хвостами и зоревыми вспышками, тронула рукой панельку золотистого ящика, и тут же врезалась на полную мощь, смяв и вытеснив раннеитальянскую, сегодняшняя бит-поп-рок-секс-музыка, тигры в гитарах, и почти очаровательная Ташенька поднялась и подошла к великолепному Феликсу, ослепительная Эмилия, Эмилья, руками нежной матери подняла Витеньку, и они стали топтаться вокруг стола, прижиматься и полностью, без какого бы то ни было остатка, отдаваться друг другу, то есть липнуть, растаивать, целоваться, танцевать.
Когда Витенька устал, он подтащил Эмилию к креслу и упал в него, а через минуту уже спал в этом кресле, не помнит, как уснул. Проснулся с улыбкой. Эмилия сидела за столом, курила.
— А где мой Феликс?
— Они ушли отдохнуть немного, — нарочно не раскрывая улыбку, а как бы сдерживая ее, ответила ангельским голосом Эмилия. — Он просил и тебя отдохнуть немного, мой милый Виктор. Хочешь выпить?
— Очень, — Витенька потянулся к столу.
Они выпили, и тогда Эмилия увела Витеньку отдыхать. Отдыхать легли они на широченной, пяти- или шестиспальной кровати, разверстой, как белое облако. Витенька успел только заметить, что вдоль кровати, по стене, к которой она была прислонена, тянулось узкое зеркало. Когда он лег, вернее, был уложен, увидел себя, лежащего в этом зеркале, слабо и неотчетливо подумал, вот он погиб, разделился надвое, на двух пьяных мальчиков.
Эмилия вставала, еще раз и еще приносила вина, они пили в кровати и опять отдыхали. В третьем часу ночи появился Феликс, не совсем одетый.
— Ну как ребенок себя чувствует? Как ведет? — спросил с улыбочкой.
— Одно очарование, — ответила Эмилия.
— А знает ребенок который час? Звонил ли он маме?
Витек вспомнил о доме, вяло шевельнулось в нем что-то, он отвернулся к зеркалу и попросил Феликса:
— Слушай, Исмаил, позвони, пожалуйста, они умрут там.
После двенадцати Катерина уже не знала, что подумать. Хотя они давно уже легли, но спать, разумеется, никто не мог. Борис Михайлович говорил, что Витек уже взрослый и может задержаться в какой-нибудь ребячьей компании или хотя бы у той девочки, там ведь тоже родители, может, и просто гуляет с кем-нибудь по улице, так что голову ломать и тем более стонать нечего. Но в третьем часу и он поддался всяким мыслям. Вдруг Катерина или сам Борис Михайлович вздохнет и скажет, что вот, дескать, мерзавец какой, что вот, дескать, об отце-матери не подумает, а может, лежит где-нибудь с проломленной головой у Склифософского или… ведь Москва какой город, пропадет человек, и следов не найдешь.
— Да что ты говоришь такое, разве можно такое говорить? — скажет он или она и опять молчат мучительно, перебирают каждый про себя самые невероятные варианты несчастных случаев, опять ждут чего-то, не спят, конечно. И вдруг в третьем часу — звонок! Катерина кинулась в прихожую, к телефону, поднялся и Борис Михайлович. Але! Але! Звонил Феликс.
— Это я, Катерина Максимовна. Пожалуйста, не беспокойтесь, Виктор со мной, с ним все в порядке. Позвонить не было возможности, спокойной ночи.
Повесил трубку. Катерина стояла босиком, совершенно ошеломленная.
Когда наконец опомнилась, то положила трубку и вернулась в комнату, а вслед за ней и Борис Михайлович.
— Знаешь, что он сказал? Я знала, что этот Феликс заведет Витеньку, он же красавчик, разве ж он может быть человеком? Начнет по девочкам ходить и Витеньку затаскает.
— Что он сказал такого?
— Сказал, что Витенька не может подойти к телефону, он с любимой находится. Что же это такое?.. Это ты довел ребенка. Ребенок должен бояться отца, а у нас что? О господи.
Какой уж там сон! Кое-как промучились до утра и встали с головной болью, а Катерина с больным сердцем.
Проснулся и Витенька на пятиспальной кровати с зеркалом, тоже с головной болью и с гадостным ощущением во рту и во всем теле. Где-то у ног его пласталась спящая Эмилия. Сперва увидел ее в зеркале, лежащей поверх одеяла, потом повернулся и стал смотреть на ее свалявшуюся голову, рыжую, дальше никли атласные груди, маленькие и пустые, с обмякшими и даже чуть сморщенными сосками, бледный и тощий живот.
Эмилия открыла глаза и показала крупные белые зубы, растянув улыбку.
— Что, ми-лый?
Витек хотел сказать, чтобы она накрылась, но не успел, спазм подкатил к горлу, и его бы вырвало на это разверстое белое облако, если бы он не вскочил и не выбежал вон, ища с полным ртом туалетную комнату. Когда он вернулся, тошноты уже не было, но еще сильней разламывалась голова, и не оставалось сил, чтобы одеться, а тем более выйти из дома, он мог бы свалиться где-нибудь на асфальте, на глазах у людей. Нет, он вернулся и лег.
— Ты пил все подряд, — сказала Эмилия, — а этого, милый мой мальчик, делать нельзя.
Она хотела пожалеть Витеньку, приблизилась к нему, но он со стоном отвернулся. Эмилия без своего ослепительного костюма, совершенно голая показалась ему скучной и омерзительной, особенно скучными и омерзительными были крупные белые зубы. И все остальное.
Она встала, приняла ванну, оделась и вернулась в спальню.
— Виктор, без меня никуда не уходить, отлучаюсь на два часа, не больше. — И ушла.
Витенька хотел уснуть, но не мог. Он начал стонать, это немного облегчило страдания.
Потом вошли одетыми Феликс и Ташенька, тоже просили не уходить, они еще вернутся.
Потом по квартире зашлепали чьи-то шаги, что-то открылось, хрюкнуло что-то, шаркнуло, потом заглянуло в спальню, остановилось у дверей, застыло, слушало Витенькин стон. Потом приблизилось, и Витек повернулся и увидел, встретился глазами с пожилой женщиной, сразу чем-то напомнившей ему бабу Олю.
— Я тут убираюсь, убираться пришла, — сказала она и подошла еще ближе. Спросила: — Болит? Что ж ты, сыночек, так-то?
Она вышла и вернулась с мокрым полотенцем, положила его на Витенькин лоб и попросила его полежать на спине, пройдет голова, только полежи так-то.
— Что ж она делает, Емилка эта, бессовестная?
Потом принесла на тарелке две груши, помытые, еще в капельках воды, поставила прямо на кровать, рядом с Витенькой.
— Покушай, может, легче станет. И уж не жди ее, Емилку, а уходи отсюдова.
Женщина скрылась в недрах квартиры, стала убираться, а Витек, полежав неподвижно, протянул руку, подержал немного холодную грушу, и захотелось ему именно груши, стал откусывать сочную, прохладную мякоть, и что-то успокаивающее начало медленно разливаться по измученному и гадкому его телу. Он ел все с большим и большим удовольствием и стал думать с незнакомой ему нежностью об этой простой женщине, похожей на бабу Олю, похожей частично на тех, кого он блистательно презирал, встречаясь с ними в магазинах, на улицах, вообще на каждом шагу. Подумал о бабе Оле, может быть впервые вспомнив за последние годы, что она его родная бабушка и что у него есть родной дедушка, с деревянной ногой, и ему захотелось вдруг на Незнайку, к бабушке и дедушке, в лес захотелось, на лыжи, и как-то незаметно он вдруг запрезирал самого себя и даже стал робко возвышаться в своих похмельных, раскаянных мыслях до каких-то обобщений насчет простых людей вообще, насчет — вон куда завело его! — простого народа и этих избранных паразитов, каким показался себе он сам, и Эмилия, и даже Феликс. Что-то в нем потихонечку переворачивалось и открывалось. И чем больше и ясней он проникался презрением к себе и вообще ко всем себе подобным, к этим паразитам, тем легче и светлей становилось на душе, в темные и мрачные глубины ее заглянул первый лучик дневного света. Он съел грушу и подумал, вот же везет дуракам, даже тогда, когда они делаются к тому же еще и скотами. Подумал про самого себя и встал. Оделся, нашел женщину, поблагодарил, извинился и еще раз поблагодарил и извинился и быстро ушел, как вор, которого не успели накрыть вовремя.