Витенька — страница 69 из 71

— Да, сезон кончается.

— Вы правы, кончается.

— А вот некоторые плавают еще, моржи.

— Да, плавают.

И так далее. Как в кино, как по маслу пошло, до самой темноты. И всю уж он отгадал ее, представил на разный манер, и так, и этак, и счастье его было таким, какого он уже и не помнил за длинной вереницею лет. Долго не мог уснуть, все думал, все представлял, а, измучившись вконец, все-таки уснул, правда уже к утру. И приснился ему ужасный сон. Сначала еще ничего ужасного не было, была исключительно одна она, абсолютно такая, какою он и предполагал ее, все было в точности так, как он и думал. И вдруг входит, — как, откуда и почему входит, во сне объяснений не бывает, — входит начальство: он, его замы, от профкома, парткома и так далее. Входят строгие, с портфелями.

— Вот полюбуйтесь, товарищи, — говорит сам, — мы ему путевку, понимаете, в санаторий, а он, полюбуйтесь, — голый. И она — совершенно голая. Как же это понимать прикажете?

Сперва он облился потом, а после этого закричал или застонал от ужаса и проснулся, открыл глаза. Тут еще раз облился потом, уже оттого, что подумал: а вдруг бы на самом деле. Но, слава богу, никого в купе не оказалось, сидела за столиком одна она, простенькая, тихая, чистенькая, уже, значит, встала, умылась, постель прибрала, сидит.

Нехорошо стало, тяжело. Вставал неохотно. Однако пришлось вставать, одеваться. Она тихонько вышла, чтобы дать ему одеться. Пока то, сё, с полотенчиком вышел, умылся, пока побрился электробритвой, словом, к тому времени, как он в своей душегреечке поверх нейлоновой рубашки и со своими косичками поперек лысины сидел перед ней за столиком, страхи как-то рассеялись, отступили, но осадок от них как лег на дно души, так и лежал там. Что же касается ее, то она, поскольку ничего из того, что видел он, не видела, была по-прежнему тиха и доверчива и, кажется, еще сильнее влияла своими простенькими и оттого еще более действенными прельщениями.

— Чаю попросить? — спросила невыносимо доверительным голосом.

— Спасибо, — сказал он, — не хочется что-то.

— Я принесу, — сказала она и поднялась, чтобы выйти, чтобы он снова увидел обтянутое простенькими брючками, чтобы опять споткнулось обо что-то его сердце, а он сам задохнулся бы на какое-то очень короткое время.

Она принесла чай, поставила перед ним и перед собой два стакана в железнодорожных подстаканниках.

— Вам надо выпить горячего, — сказала она, садясь на свое место. — Вы так стонали во сне, я уж хотела разбудить, да вы сами проснулись. У вас сердце здоровое?

— Ничего подобного не замечал за собой, — отозвался он как можно равнодушнее.

После этого ужасного сна он стал ловить себя на том, что вроде боится чего-то, вроде ему оглянуться хочется, а не наблюдает ли кто, не подслушивает ли кто их разговор. И почти до самого Курска он старался больше молчать и как бы даже не замечать ее, хотя она занимала всего его безраздельно. Куда бы он ни смотрел, о чем бы ни думал, она стояла перед глазами, не выходила из головы. А когда украдкой оглядывал ее, то думал о том, как все же точно угадал он, именно такой он и представлял ее, какой оказалась она на самом деле, хотя и во сне, конечно. И вдруг эти с портфелями. «Полюбуйтесь, товарищи…» Бред собачий, ерунда какая-то, а все-таки смутно думалось о каких-то загадках и тайнах нынешней науки, бионики разные и так далее. Глупость заведомая, но вдруг все же кто-нибудь взял бы да и увидел бы его сон, подглядел бы, передалось бы на расстоянии. Что-то, он слыхал, бывает в этом плане. Нет, ничего этого не было, никаких снов ему не снилось, и он абсолютно спокоен и даже равнодушен. Мало ли кто едет с ним в поезде, даже в одном с ним купе. Ему ведь все равно. Она читает книгу. Господи, пусть читает себе на здоровье. Лично он к чтению относится спокойно, просто не любит этим заниматься. Но говорить об этом никому не собирается, ни ей, ни кому другому. Больше того, он встает и выходит из купе, становится перед окном и с интересом смотрит, наблюдает за текущим миром. И незаметно для себя начинает бубнить, как бы про себя, но все же вслух называть предметы, проносящиеся за окном, и становится бочком, чтобы до нее доходили слова.

— Во, поезд ремонтный, — бубнит он. — Может, авария?

Быстро отворачивает голову от окна, в купе заглядывает.

— Посмотрите.

Книжка откладывается, она выходит.

— Все, — говорит он, — проехали. Только что проехали, где-то пути будут ремонтировать. Народ у них на платформах и табличка — «тихий ход».

— Ремонтники, — поддерживает она.

Потом он что-то про нагрузку на шпалы стал говорить и еще что-то. Опять она уходит. Он остается. Напевает тихонечко, слегка в нос, подпирая звук нижней губой. Нн-а-нан-ти-тин. Без слов напевает. И опять приноравливается бочком стать, чтобы ее видеть без особого труда. В окно поглядит, потом на нее, в окно, на нее. Письмо пишет, над столиком склонилась. Чего там писать? Дома бы и написала.

— Ого! Лесозащитная полоса. — На нее, на полосу, опять на нее. Вызывает. И она выходит, ручкой за шторку берется.

— Лесополоса, — он говорит.

— Да, тоже облетела.

А под байковой кофточкой ну совершенно ничего, как бы ничего, только за спиной, пониже короткой кофточки, брючками обтянуто. Почти месяц прожил на море, а ничего похожего не замечал, не встречалось. Встречал, конечно, издали видел, но ведь мало ли кто ни ходил по улицам, по берегу моря, на глазах у всех не подступишься. А тут вот оно, рядом, слушает, говорит, отвечает и хоть бы один раз возразила. Лесополоса. Да, говорит, лесополоса и так далее. И, главное, тихо, простенько и совсем рядом.

И этот Курск потом. Красный весь. Покрашен или камень красный? Да, красиво. И подсобки тоже красным покрашены, значит, проект такой был. А там Орел, и Тула, и — увы! — Москва. Все кончилось. Да и было ли что? Было, было. Ожидания были чего-то смутного и прекрасного, предчувствия разные. И даже сон был. Полюбуйтесь, товарищи. Мы ему путевку, понимаете, в санаторий, а он… Бррр…

В окне он заметил грудастую жену в роскошной, не по возрасту, шляпе и с нею двух взрослых дочерей. Потянулся к выходу, оробело попрощался с ней. На перроне замешкался в кругу семьи, обнимаемый, лобызаемый по очереди женой и дочерьми. Она поравнялась и прошла мимо, легко неся маленький чемоданчик и простенько так улыбаясь. Между прочим, впервые улыбалась за всю дорогу, И неизвестно чему. Собственно, чему тут улыбаться? Чему?

Вот она и жизнь так. Остановится на последней станции, а кто-нибудь сторонкой будет идти и простенько так улыбаться неизвестно чему.

Девочка, или История, если хотите, моей жизни

Поезд шел на юг. В Орле пышно цвела сирень, Ее продавали с перрона. Молодая женщина принесла в купе махровый букет, налила воды в банку и поставила в нее сирень. Прохладный, освежающий душу запах распространился по всему вагону. Над Орлом рассветало утро.

Несмелый дорожный разговор после этой сирени заметно оживился.

— А сняга у вас глубокие? Али как когда? — спросила пожилая женщина.

— Как когда, — ответила молодая.

— А у нас в Ашхабаде, — снова заговорила пожилая, — сирень тоже есть, только без духу какая-то, не пахнет ничем.

— Да…

— Вообче-то у нас роза. Виноград, роза — этого много… А школу, стал быть, в Харькове кончили?

— В Харькове.

— А в Ленинграде работаете?

— В Ленинграде.

— Как же попали-то в Ленинград?

Молодая чуть покраснела, неловко улыбнулась.

— Так получилось.

— Понятно, — сказала пожилая, поджала губы и заставила еще раз покраснеть молодую.

Запах сирени приятно кружил голову, я слушал рассеянно, выходил курить, снова возвращался и слушал. Нехитрый разговор этот не мешал думать свое. Собственно, думалось тоже рассеянно, обо всем на свете и ни о чем. Об этих женщинах, например, о немолодой русской туркменке и только начинающей жить молодой ленинградке, о дороге и о весне, о сирени, об Орле, где одиноко жили мои старики, о войне, конечно, вспоминалось, другие были дни, давно отгорели, нестрашные теперь.

Весь мир, видимый и невидимый, проносился в голове, не задерживаясь и почти не задевая души.

За окном громыхающего и как бы прихрамывающего вагона текли поля, орловские, потом курские деревеньки в зелени, косогоры, перелески, за Белгородом побеленные украинские хатки стали показываться, волы тащили повозки. Далеко чуть видны белые корпуса в степи. Заводы. Промелькнул первый тополек украинский. Из соседнего купе, откуда слышался громкий смех, вышел старичок, хмурый, недовольный, рядом пристроился, жаловаться начал:

— Рази с ими отдохнешь? Гы-гы да га-га, только и делов. Всю ночь про мужиков лалакают, как с мужиками живут, дельного чего не услышишь от их, об работе или другое чего, ла-ла, гы-гы, только и делов.

Опять топольки показались. В Харькове на платформе — обеды горячие, кухня, столы.

— Товарищ полковник, второе подавать чи ни? — любезно спрашивает молодая украинка. Полковник отодвигает недоеденный борщ, от второго отказывается.

— Не понравился наш борщ? — еще любезнее, совсем по-домашнему спрашивает украинка.

— Нет, отчего же, понравился. — Встает, благодарит, уходит.

— Котлеты молодому человеку, вон тому, в тельняшечке, — говорит украинка помощнице. — А вы не спешите, кушайте спокойно, успеете. — Это она уже к другому, в пижаме, краснолицему, обливающемуся потом.

За Харьковом — овраги, мосты из железобетона. Поезд то выползает на высокую насыпь, то уходит в глубокое ущелье с желтыми глинистыми осыпями.

На самой вышине, на зеленой взгорушке, под цветущими акациями стоит девочка и машет рукой. Косички торчат в стороны, она щурится из-под ладошки и свободной рукой машет пробегающим вагонам. Позади нее беленькая хатка в тени цветущих акаций. Мама давно уже на работе, солнце высоко поднялось, а девочка только что проснулась, умылась быстренько, косички заплела и вышла к утреннему поезду, помахать рукой пробегающим вагонам, незнакомым людям.